Книга Бембиленд - Эльфрида Елинек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорит Маргит:
Я как нарочно была убита на избранном мной чудесном кроваво-крестном пути к Богу, хотя этот путь отменно обставлен столбиками с распятиями и распрекрасно отмечен страданиями. И вот уж я вижу горы, голубовато-белые горы. Едва я успела оглядеться, чтобы понять, что сотворил со мной Господь, как у меня родился его сын. Он просто выскользнул из меня. Но ведь и я сама – дитя божье! Мать никогда не бывает права, прав всегда только отец! Я понимаю, рождение представляется ему чем-то невообразимо ужасным, жестоким, подобным тяжелой операции без наркоза. Что до сына, то пока я и сама не знаю, что у него на уме и к какому виду он относится. Было ли то, что Бог со мной сотворил, и в самом деле убийством? Нет. Кажется, тут было нечто другое, хотя и столь же насильственное. То есть, тоже весьма неприятное, правда, я об этом ничего не помню. Осталось только ощущение, знакомое каждой самке: конвульсии, толчки, ощущение, будто тебя швыряют наземь, иные женщины после этого хромают, у них повреждается коленный сустав, единственное место, которое до этого двигалось без помех. Одно из тех ощущений, что не доводили меня даже до церкви (о коленях я пока и говорить не хочу). Но не из тех, что побуждали захотеть стать мужчиной! Ничего подобного! А одно из тех, когда я удобно застреваю в себе самой, тут есть преимущество: больше ничто в тебя не втиснется. Я полна под самую завязку. Тех, что застряли в пути, на пути к Богу или, тем более, от него, нельзя поспешно причислять к мертвым. Они скорее живы, живее живых, они теперь у своего господина, о них заботятся, их окормляют, даже если теперь они сами должны стать пищей, неважно где, неважно для чего, говорят, они теперь в Царствии Небесном. Говорят для тех, кто ни о чем не догадывается. Что могут сказать нам небеса, которые сегодня уже много раз одаряли нас прогнозом погоды, причем делали это каждые четверть часа? Я слышу: следующий должен быть моложе и не таким тучным! Вы можете представить себе на кресте тучного человека? Да гвозди просто разорвут ему ладони! Он просто свалится с креста на нас, если мы не успеем отскочить! Гвозди никогда не выдержат такой вес. Он повисит еще некоторое время на ногах, но и они разорвутся, когда на них всей своей тяжестью повиснет тяжеленный торс. Где яркий свет, обещанный мне в момент смерти, и где этот роковой и такой знаменитый туннель? Если их нет, значит, я тоже не умираю! Пока нет! Лучше я еще потрусь о свои внутренние конфликты, умереть я могу и позже. Когда-нибудь, во время акта трения, или как это называется, когда грязная тряпка елозит по полу, правда, не в Феррари, это влажно повизгивающее трение, этот акт впитывания и выжимания, который всегда случался со мной с Богом или с кем-нибудь другим – говорил же он мне не терять бдительности, но было уже слишком поздно, теперь мой удел – пребывать на земле без желаний, ну, об этом он тоже мог бы сказать мне раньше! Теперь они у меня появились, желания матери, нужно все держать в чистоте и, разумеется, сопровождать сына на его рандеву, ждать на улице, в машине, как бы он не сделал с женщиной чего-то недозволенного, тут и так слишком мало места, и каждый раз нужно прибирать, кроме того, в машине уже сижу я! В ней нет места для другой женщины! Разве что я превращусь в мужчину, вот тогда найдется местечко для женщины. Чтобы он, мой сын, не приволок кое-кого недозволенного, ибо если он, этот недозволенный, чье имя я не стану называть, заупрямится, сын сделает из него отбивную. Он находит высшее наслаждение в том, чтобы потрошить, расчленять людей, готовить из них жратву и потом съедать их, как едят сосиски в кафе. Пожалуйста, любой бог на его вкус. Но этот сын, он на мой вкус. Я и так знаю: этот бог есть единственный и неповторимый, и одновременно он – собственная противоположность, его воля направлена только на то, чтобы сохранить себя, причем именно в качестве бога, он уже начал, он уже начал распространять свою волю к власти на нас. Он хочет не просто сохраниться, а остаться богом, это его условие. Поэтому убийца противостоит ему, не садится напротив с подносом, чтобы позавтракать на скорую руку, а противится ему, и я даже его понимаю: прежде чем подвергнуться насилию и убийству самому, он лучше совершит насилие и убийство над кем-то другим, туда уже неторопливо направляется его инстинктивная компонента, бесшумно, усиливаясь, как усиливается действие мочегонного, садится, принюхивается к клейковине, скрепляющей компоненты, впадает в восхитительное состояние трансцендентности, наслаждается перспективой на будущее, которой пока еще нет, которая существует только в его воображении, и надеется на истинную, подлинную, единственную перспективу: в этой ужасной схватке между волей к власти и самовозвышением-самоуничтожением возвысить, приподнять, хорошенько рассмотреть, прикончить и в конце концов сожрать кого-нибудь другого. Это, как мне кажется, еще можно себе позволить! Смотрите, этическая компонента еще не приклеилась как следует, она еще говорит «нет», зато инстинктивная приклеилась весьма прочно, ее уже не оторвешь от моего только что пропылесошенного материнского пола! Основной инстинкт тоже хотел бы себя сохранить, но он еще слишком мал для этого, еще зависит от родителей, у него еще не выработалось понятие о смерти (хотя ему очень хочется его иметь!), о самоуничтожении, о радости тотального самоуничтожения. О самопожертвовании. Должно быть, он еще обуян страхом перед домашними заданиями и главными задачами, этот инстинкт, который потому так и называется, что ничему не хочет и не может научиться. Он знает лишь насилие, а этому не приходится учиться. Кто не обрадуется возможности самоустраниться или хотя бы почувствовать себя уничтоженным? Только тот, кто может свирепствовать в других! При этом в женщине и без того идет борьба, стать матерью или сохранить индивидуальность, но зато трудиться без передышки? Каждый человек хочет сохранить свою индивидуальность, не позволено это только матери. Борьба борьба борьба! Хочет и малыш, этот моторный вагончик со своей набитой инстинктами вагонеткой; ее, полную еды и вкусных напитков, внутри которых бушует и стучит в стекло своими маленькими кулачками углекислый газ, в них, в эти кулачки еще надо будет прыснуть, ее медленно везут по проходам, и никто ничего не покупает, позже он и сам захочет стать чем-нибудь или кем-нибудь, может быть, магнитной подвесной дорогой или, по меньшей мере, эпизодом ICE[10]на немецком участке железной дороги! Но сперва ему, хочешь не хочешь, надо чему-то научиться, тогда он сможет – или не сможет – себя сохранить. Не сможет – останется ребенком, инстинктом, превратится в становление ребенка, вечного ребенка и людоеда, как все дети, которые пожирают даже волосы с головы родителей, выдирая их целыми клоками, а они ведь и впрямь несъедобны. Если хочешь стать людоедом, то, по крайней мере, должен знать, что можно есть, а что – нет. Что будешь переваривать до тех пор, пока следы крови в доме не дадут полиции доказательств, даже в ультрафиолетовой части спектра. Неплохая получится картина. Пенис, к примеру, представляется все же абсолютно несъедобным, как ни нарезай его перед жаркой, вдоль или поперек. И все же, что бы я, в роли матери, могла себе пожелать, раз я поимела бога и одновременно его сына и не хотела быть изнасилованной, да, это было моей окончательной сексуальной установкой, прежде чем я настроила свою сексуальность, нет, не на дубовый конец, таким твердым и жестоким по отношению к кому бы то ни было мой сын не должен стать. Борьба между двумя желаниями: в совершенстве настроить себя самое или же кого-то другого, кто выполняет грязную работу. Бог и его сыновья существуют лишь для того, чтобы в самом сокровенном быть не в ладу друг с другом. Он говорит: если бы я сейчас еще и умер, то это стало бы абсолютной мерой высоты. Кто это говорит? Бог или я? Вот если бы умер мой сын, это было бы еще сумасброднее. А прикончи мой сын как-нибудь кого-нибудь, это будет вообще просто супер. Даже если убийство и поедание людей, пусть и приготовленных на кухне наилучшим образом, это нечто слегка выходящее за рамки, путь, что ведет за рамки, мой сын проделает с удовольствием, он в отличной форме, уверяю вас. Он готов убивать, тут нет ничего страшного, слетать на самолете, съездить ночью на автобусе в Шрунс-Чаггунс, там сразу покататься на лыжах, потрахаться, нализаться и снова вернуться в Гамбург, как в никуда. В ноль целых, ноль десятых. Шофер, по крайней мере, трезв. У него ноль целых, ноль десятых. Я, во всяком случае, на это надеюсь. Зато позже он уснет за рулем. Что? Я должна выдать его, своего сына, и это будет моим вознаграждением? Я была бы рада, если бы кто-нибудь, наконец, отнял его у меня! Убивать людей – самое что ни на есть низменное занятие, кого-то поджарить – значит, тоже опуститься ниже некуда, вот только очень долго, часами придется ждать, пока подадут блюдо, и еще дольше – пока его приготовят. В конце концов, бог зачал его во мне, пусть он и позаботится о блюде. Этот всегда такой педантичный тип именно мне сделал ребенка. Зато теперь сын может делать все что вздумается, бог, если он бог, должен выполнять все неотложные просьбы, это входит в его обязанности, и если у кого-то появится неотложное желание, чтобы ему откусили пенис, мой сын это сделает. Мой сын выполнит также и ваше желание, любое! Только скажите, какое! Он может сделать это даже у вас дома… Он научился этому у меня, ведь я и есть желание во плоти. Он не учился ремеслу мясника, но в нем с самой ранней юности жило это горячее желание и врожденный дар расчленять, мучить и калечить, да, он так и говорит: и калечить людей. Как хотите, но с этим ничего нельзя поделать, его основной инстинкт отличен от вашего. С этим надо смириться. Он над этим не задумывается, перед ним стоит только один вопрос: или я убиваю кого-то другого, или отказываюсь от своей собственной сущности, ответ на этот вопрос для моего божественного сына с самого начала ясен, даже вы уже поняли, каким он будет: он или я. Стало быть, он. Я могу лишь властвовать или самоуничтожиться. Третьего не дано, а они в конце концов все равно умирают. Неизбежно. У моего сына талант к этому ремеслу. Мы, конечно же, сидим здесь не для того, чтобы однажды в самом лучшем обществе порадоваться его успеху, послушать его игру на скрипке, это тоже у него часто получается божественно, к сожалению, ему всегда чего-то недостает, то ли силы звука, то ли вообще силы, то ли чувства, то ли точности, то ли заключительного аккорда смычком – не знаю. Нет, мы сидим в суде, суд идет над ним, что несправедливо, потому что он еще не доведен до полной готовности. Но тут важно ничего не путать, вы уж поверьте! Бог с трудом оторвал от себя своего сына и всего его заправил в меня. В гусыню, начиненную под завязку. Нет. Ведь сын – это и есть изобильная начинка! Я думаю, сын появился после того, как в ванной и на кухне стало по-настоящему тесно и влажно, и мастер, на сей раз жестянщик, приготовил место для прокладки трубы, он ведь создал и все остальное, значит, мог создать место и во мне, и вокруг меня, в конце концов, все должно быть как следует прилажено друг к другу. Это же замечательно, когда команда так хорошо сыграна. А иначе как бы мог сын после изо всех сил бить неверующих по затылку или резать их ножом фирмы «Стенли», нет, ковровым ножом, разве это не одно и то же? Значит ли это, что ребенка в одной стране зовут Стенли, а в другой ковром? Бить изо всех сил означает убивать, заранее зная, что небо уже ждет, электроника уже разогрела печь за час до смерти мяса для жаркого, и мученику осталось лишь отправиться в трубу ко многим другим, что уже лежат там, обгрызенные, выпотрошенные, сами ставшие потрохами для сына, этого животного, мученика нужно лишь сунуть туда, чтобы он мог там вести лучшую жизнь, которой он так долго дожидается. Дома, у мамы, он никогда долго не выдерживает. Но я следую за ним, точнее, преследую его, куда бы он ни шел. Окей, мечтать ведь никому не запрещено, стало быть, властитель вместе со своим возбужденным подручным, который стоит рядом, я хочу сказать перед ним, бережно насаживает клиентку на свою толстую трубу, тогда как мастер самолично занимается ее розеткой. Ибо этот вход требует особенно чуткого обхождения, нужна не только обильная смазка, но прежде всего опыт и умелое владение инструментом. Щека, нет, щеки полости нуждаются в том, чтобы их изрядно помяли, тогда этот щепетильный сфинктер медленно расслабляется и расширяется, и процесс насадки на трубу идет без проблем. А потом – на тебе! Разрыв трубы! Еще разрыв! Ангелы в отчаянии выкрикивают его имя, имя бога, моего сына, они забыли о приправе, забыли подсыпать ее сверху, смазать свинью чем-то, уж не знаю чем, но при этом ангелы, занятые этим делом, уже надели свои самые красивые одеяния, их, ангелов, чуть ли не восемьдесят штук! Рядом с ними текут реки молока, сока и безалкогольного вина. Все это весьма неразумно со стороны ангелов, так как брызги смазочного жира могут попасть на их красивые одеяния, а кому это надо; и когда они, наконец, садятся за стол властителя, чтобы съесть этого другого господина, с которым мы столько мучились в ходе закладки и регулировки, они уже испачканы с головы до ног. Вконец измараны. Но внимание: наступает захватывающий момент! Пока подручный осторожно слегка вытягивает штангу, бог прилаживает свой искусный прибор и сантиметр за сантиметром вонзает в кишечный проход или другой канал, как бы он ни назывался, тот, что течет во мне и в котором бог оставил сток. Я медлю, не зная, позволять ли ему делать это со мной, но ведь и мне надо чему-то научиться, а вдруг я захочу когда-нибудь сделать то же самое со своим сыном, и я подмечаю, как бог приступает к делу со мной – чувствуется большой опыт и добросовестность. Я необузданно отдаюсь наслаждению, но что такое? Чего добивается посягатель, я хочу сказать, этот повар-людоед, мастер по приготовлению пирожков из человечины? А хочет он чего-то противоположного моему желанию, он совсем не хочет отдаваться наслаждению, он хочет только одного – отдаться богу. Мне же надо нечто совершенно иное, тут тоже ничего не поделаешь. Я хочу, чтобы мученик вел себя за столом культурно, не так, как каннибал, он ведь сервирует себя самого, остается у себя и с собой, только в этом случае он знает, что предложить людям. Ну да ничего, они ведь все – мои сыновья! И я присматриваю за ними, они никогда не станут взрослыми, поэтому их и называют сыновьями, тяжело вздыхаю я. Я сижу в машине перед местом встречи и жду сына, он придет от женщины, с которой у него снова ничего не получилось, тут уж я постаралась. Он должен любить только свою мать – и точка. Согласитесь, что от него требуется не так уж много. И согласия вашего мне не надо. Он всю жизнь был здоровеньким, мой гвардейский офицерик, он хороший солдат, солдат каких мало, один из лучших, посаженный, высиженный, засунутый в горшок, принесенный в жертву, прощай, прощай, мой камикадзе, мой мученик, он все еще сидит на судне и громко требует избавления, но в конце концов станет лишь блюдом, он и перед судом не предстанет, а станет блюдом, несмотря на свое прекрасное образование. Он даже учился в Высшей технической школе, хотя ему хватило бы и обычной, впрочем, нет, не хватило бы. Или он приготовил это блюдо, чтобы предстать перед другим судом? Нет, для суда ничего не осталось, он уже все употребил на другое. Но чем лучше образован зверь (я не имею в виду, что ему надо давать лучшее образование! Это же смешно, раз он все равно должен умереть!), тем сочнее он будет, когда вернется к нам из смертной трубы, в которой качался то вверх, то вниз, когда мы, наконец, включим в трубе освещение, а из него затем выдуем свет, и тогда все опять продолжится, в такт, без чувства такта, трубу сунь, трубу вынь, мужчины согласовывают свой ритм, бог и его сын трудятся, соревнуясь друг с другом, ааа! я, фабрично-заводская ученица, должна отгонять других девушек, это моя задача, я стою, покраснев до ушей, возле их горячих членов и стараюсь не упустить ни одной мелочи, чтобы потом с моим собственным единородным, огнем врезанным в меня сыном завершить то, чему научилась, что испытала здесь. Приборы этих двух мужчин подвергаются тщательному испытанию на твердость и выдержку, только тогда им будет позволено излиться и в награду испить от клиентки, я хочу сказать, получить от нее чаевые. Сын, уже спекшийся в трубе, его жертва, тоже в трубе, нет, она уже не говорит, но мой сын просит, умоляет, оставьте мне, по крайней мере, этот маленький свет, он и есть я, так нет же, мы экономим электричество, иначе оно просвистит над нами, а вслед за ним улетим и мы. Оно хочет еще чего-то, это жаркое. Нет, ему больше ничего не надо, только еще чуть-чуть времени, пожалуйста, ну пожалуйста Избавление! Вспрыскивание! Кто хочет полакомится моим сыном, тому и впрямь необходима громадная глотательная способность! Тут у любого глаза окажутся на мокром месте, и все на этом. Бытию мученика мы теперь учимся на этих отслуживших свой век самолетах, которые с такой любовью и радушием доставляли нас прежде к самым лучшим местам отдыха. Вот так и служит всегда одно другому, человек человеку, цель другой цели. Задница тому или иному соединительному каналу, а он, в свою очередь, служит заднице, этот втык. Каждый стык чему-нибудь да служит. В конце концов каждый хочет что-нибудь сломать, это же так прекрасно, так прекрасно, и в разрушении другого, которое не что иное, как саморазрушение, ибо ребенок еще не отделяет себя от другого, человек сливается с богом, мучающий его инстинкт сливается с желанием получить власть над другим. Поглотить его. И чем он это себе объясняет? Тем, что, поглощая другого, хочет спасти его, дать ему Жизнь Вечную? Хорошее объяснение и хорошее оправдание. Мне бы научиться вот так оправдываться. Иметь бога значит иметь возможность подключаться к потустороннему, но большинство людей жаждут обеспечить свою смерть уже в этом, посюстороннем мире, в конце концов, они чего-то ждут от своей смерти, им подавай все самое лучшее, самое страшное. В конце концов, так им и надо. Им ужасно нравится процесс забоя, выпускания крови, расчленения, поедания. А расплачиваться должны всегда другие, в том-то и штука, они это делают, чтобы не исчезнуть бесследно, а раз уж нельзя не исчезнуть, то хотя бы послужить кому-то пищей! Да, это было бы замечательно, на такое до сих пор шли лишь немногие – служить пищей другим. Богом становится только тот, кто каждое воскресенье служит пищей тысячам людей. Итак, я спрашиваю себя, кто же не жаждет пищи? Самой пище не обязательно быть острой, главное, чтобы едок постоянно зарился на нее. Именно так он и поступает. Ибо он и есть самое главное и потому требует как можно более плотной еды. Она может быть простой, но обязательно плотной. Образцовая мать мученика на свой манер ищет здесь знакомства, вы слышите меня? Никто не отвечает, она пока еще не знает, где на этой кухне спрятана розетка для выхода вовне, но имеет на это право, мать, которая собственноручно сочиняет своих сыновей, основательно правит в них то одно, то другое, возится с ними, а потом перечеркивает напрочь, хотя на сей раз они получились очень даже неплохо. Ну, может, не совсем, но все же в целом неплохо. А другая мать, да-да, та, что опять возникла вон там, лезет со своим любимым сынком, которого так долго воспитывала, в прощальное видео, нет, вы только посмотрите, как эта настырная женщина лезет рядом со своим сыном в прекрасное видео, где он прощается с жизнью, а ужас вползает в зал суда. Видео, собственно, принадлежит только сыну, так как он один войдет в него, мать останется за кадром, ей там нечего делать, но нет же, она влезает туда, работая когтями, зубами и локтями, она втискивается в этот фильм для того лишь, чтобы покрасоваться рядом с копьецом своего сына, и тут в игру вступаю я. Кто я? Что я здесь делаю? Раз эта мать влезает в игру, значит, можно и мне, кем бы я ни была. Я играю мать-героиню и боговоительницу, последнюю потому, что я родила этого сына, правда, с помощью моего мужа, на которого, как правило, никогда нельзя положиться, но на этот раз да, взгляните на него, это он сделал мне сына, хотя по его виду этого не скажешь. Теперь я открываю институт боговоительниц, чтобы тем самым перещеголять этих богопоклонниц, что прыгают вверх по ступенькам собора, на коленях, на коленях, вы слышите треск? Слышите, как приближается артроз, ну, начало действия наркоза вы не услышите, вы, простите, всего лишь знаете, что оно обязательно будет! Так и подобает вести себя матери, которая стремится принести себя в жертву. Я, скорее, стремлюсь к тому, чтобы принести в жертву сына и тем прославиться, принести в жертву сына – это не так уж мало, мученическая смерть должна прийтись ему по вкусу, да он и сам в этой раскаленной трубе должен сделаться вкусным и научиться с толком употреблять собственную трубу. А вот уже появился и тот, кого он хочет употребить. Мне кажется, он не видит большой разницы в том, кого резать – свинью или человека. Да, так, по крайней мере, утверждает мой сын, простите, но сама я еще не пробовала. Такой уж он человек, он не признает никаких конфликтов, конфликты бывают только у женщин, вынужденных делать выбор между собой и собой. Он ведь болен, мой сын, а какие фото он делал! Какие видео! Какие DVD! При моей жизни он их предусмотрительно прятал от меня, запирал на замок, откуда мне знать. Вполне может быть, что при моей жизни он вообще ничего не сделал. Так это или не так, не знаю. Стыд ему, во всяком случае, неведом. Так я его воспитала. Откровенно, даже весело он рассуждает о подробностях разделки и приготовления. Другие женщины ведут себя в этих делах не так, но они и без того иначе устроены. Оставаться пассивными или же стать кем-нибудь – они этого не знают, а ведь все мы женщины, не так ли, если предположить, что каждая из нас вообще женщина. Что это такое – быть женщиной? Быть матерью – это, во всяком случае, нечто большее, тут у вас есть хотя бы мотив рождения, вот он, малыш, рядом с тобой (один пациент рассказывал своему психиатру, что его матери для облегчения пришлось сделать разрез, расслабляющий разрез, рана – ужасное повреждение в паху этой старой сучки), быть матерью – это то, что злым роком нависло или зависло над женщиной, поэтому совершенно правильно, что перед многими женщинами опускают занавес, чтобы не видеть их самих и той борьбы, которая в них происходит, чтобы вообще не видеть, что в них идет борьба. Борьба в женщине – результат врачебной ошибки, результат жестокой небрежности лечащих врачей и палачей. Над каждой женщиной некоторое время висит топор палача или нож гильотины, я имею в виду время, когда наступает пора материнства, но зато он, этот топор или нож, предохраняет ее, не дает стать собственностью того или иного мужчины. Становясь матерью, она становится собственностью всех мужчин. Все. Точка. Скорее к живодеру, вон из города, пока держится хорошая погода! Женщины больше всего на свете любят сдирать с себя кожу, а когда кожа содрана, они идут к вскрывателю, который выворачивает наизнанку их внутренности до тех пор, пока они – женщины, не внутренности – не превращаются в исколотых и изрезанных. Разрезы нужны, чтобы грудь, да-да, вон та, с пирсингом, ах так, у другой тоже это имеется, итак, чтобы грудь разбухла, нет, причина совсем не в этом, чтобы струп не трескался. А всего лишь приятно похрустывал на разрезах. Больше ей, груди, ничего и делать не надо. Главное, открыться людям и дать себя разрезать, чтобы перед лицом этой ужасной раны, этой анемоны, флегмоны или как еще ее назвать, людей охватил страх, но только, прошу вас, краски должны быть яркими и пестрыми. Кричаще яркий ужас, когда люди, общественность наносят повреждение причинному месту, так что видно обнажившийся клитор, – этот ужас воспроизводит в цветной печати, в серийных изданиях любая женщина, если содержит в порядке свои органы и вообще их имеет. Если она хотя бы иногда дает себе труд показаться на людях, демонстрируя обнаженную кожу и весь тот шик, что под ней, вы только взгляните на эти рюшки в вырезке из сочного мяса, это же так приколько! Но кто захочет смотреть на первую встречную, даже если она задерет все что можно? Кто захочет увидеть все, что у нее есть? Каждый хочет видеть все, что есть у каждого. Но нет: вот эта, к примеру, предпочла бы стать невидимой. Тогда она станет собственностью всех, станет каждой, а в каждой всегда сидит мужчина. Правда, невидимый. Наконец-то он стал невидимым! Это уже прогресс! Взять, к примеру, меня. Со мной можно делать все, вы можете делать со мной все, что угодно, я терпелива. Но я тоже, если угодно, хочу стать невидимой! Нет, я все же, кажется, отнюдь не терпелива, у меня столь же мало терпения, как у моего сына признаков монстра. Меня, например, можно назвать прообразом исламской женщины, вставить в рамку и сотворить из меня образ матери, нет, образ образцовой матери. Объявить примером для всех матерей, сыновья которых мертвы или намерены умереть. Если такое намерение вообще можно себе представить. Я вполне могла бы быть даже матерью мученика, причем весьма хорошей матерью, я могла бы сделать своему сыну хороший подарок, научить его, что делать, чтобы еще раз основательно прожевать все на глазах общественности, о господи, к сожалению, от моего сына ничего не осталось, для общественности у меня есть только его фото, и я на этом снимке, а как же иначе. Я знаменитая женщина, которую часто снимали на кинопленку и фотографировали, – пример для всех незадавшихся неудачниц, не сумевших избежать неизбежного, но все же имеющих хоть каких-то сыновей. Как так получилось, что мой сын проглотил этот довольно большой камень? Я спрашиваю вас, господин доктор, на том срочном снимке, когда вы ни за что не хотели заодно с ним снять и меня, я ведь никогда не оставляю сына одного. Вы должны снимать и меня! Никому не советую делать и позволять делать с собой то же самое: проглатывать. Никто не должен брать в рот людей или куски людей, тем более пожирать их. Можно изводить себя тоской по людям, но не сводить же со свету их самих, помилуйте. Следует тренироваться на габаритных предметах, которые нельзя взять в рот и проглотить. Все равно каких, бог создал форму, она должна выдерживать жару в двести – триста градусов, никак не меньше, и такой же холод! Я делаю из женщины форму, в которой подрастает мученик, а потом швыряю его на сковородку, я хочу сказать, бросаю в печь. И я хочу извлекать выгоду из этих уродливых наростов, наросты тоже можно есть, нет, вы не ослышались! Больше всего мне хотелось бы быть мужчиной, причем гомосексуалистом, я хочу извести в себе все, что есть во мне от женщины, нет, это совсем не так, я хочу извести в себе саму возможность родить сына, некоторое время иметь его и тем самым снова стать ребенком. Стать инфантильной благодаря ребенку, который у тебя есть, благодаря любви к ребенку, тьфу ты, дьявол. К примеру, этот нарост, этот отросток на теле сына выглядит очень даже аппетитно. Но на самом деле это не так. Уж я-то знаю, я часто брала его в рот, а он не должен тащить в рот грязные предметы! Я знаю, почему запрещаю ему это. Потому что сама не раз пробовала, но по-настоящему мне это никогда не нравилось. Мой ребенок инстинктивно собирал все, что слышал, видел, испытывал, ради своего главного дела, да-да, он и в главном следует избирательному принципу, его главное дело – господство, он, сынок, решил, что и он избранник. Я получила сына в подарок, но куда девалось мое сверх-я, вот что удивительно, ведь оно так окрепло и разрослось, я хотела сказать, распрямилось? Я очень долго искала свое сверх-я, но так и не заметила, как по оплошности его проглотила. И внушила себе, что пока ничего не нашла. А оно уже давно здесь, в полной готовности. А я его не нашла. Тут уж ничего не поделаешь. К сожалению, я не заметила, как это произошло, а вы? Вероятно, оно было очень большим, но меня, к несчастью, при этом не было. Именно в этот момент! Вы видели этот кусок мяса, что стоит передо мной, моего сына, который, кстати, хочет трахать меня, со всей силой своей заторможенности? Я это знаю из верного источника, того самого, воду из которого нельзя предварительно кипятить, знаю, что он хочет только меня, только меня, только меня. Непонятно, почему запрещается есть людей. Их что, выбрасывать за ненадобностью? Получилось бы, что мой сын женщина, то есть бросовый товар, отходы, дерьмо, неразобранный мусор, тот, что не поддается сортировке, слышите, как он кричит? Что вы об этом думаете? Прошу, напишите нам или позвоните, кричал ли и ваш ребенок. Что? Вы его не видели? И не слышали? Не заметили дурной свет, в который попал мой сын? Вы его вообще не видели? Вам совершенно ни к чему его видеть? Вы хотите ужинать при свечах и с красным вином? Что, уже успели его съесть? Не может быть! Он, кажется, еще наполовину сырой! Я даже салат не приготовила, не говоря уже о гарнире. Мне что, самой лечь в качестве гарнира – на него, под него, под сына, да? Вроде украшения блюда? Слегка выродившееся аморальное естество, смесь салата и петрушки, так, что ли? Решайте же, наконец! Да так да, нет так нет. Этот беспорядок в моей генитальной организации, где лишь немногие могут претендовать на членство, большинство же нет, могут лишь те, что с членами, но они не очень-то и хотят, ну что же, скоро они их лишатся, ох, то, что я сейчас сказанула, даже для меня чересчур. Простите меня на этот раз, или вы уже заранее простили себя за следующий раз? Во время родов я хотела во что бы то ни стало заиметь член, и вот теперь должна расплачиваться за то, что отдала его сыну, уж очень он меня упрашивал. Куда же я подевала вязальные спицы, они нужны, чтобы выколоть сыну глаза! Ему не надо видеть, что я с ним делаю, и вот я никак не могу найти эти дурацкие спицы. Ах да, он взял их себе, чтобы другой не видел, что он хотел бы с ним сделать! Даже быть одновременно преступником и жертвой он непременно хочет сам, мой сынок! Вы только представьте себе, тем и другим сразу! Он не хочет насиловать, и чтобы его насиловали тоже не хочет. У него было время решиться на что-нибудь одно! Чего же теперь он хочет? Он хочет все делать сам, и чтобы с ним делали, тоже хочет. Тут уж ничего не поделаешь. Даже новый пуловер, который я придумала для него, вместе с узором, он хочет связать и надеть сам! При этом он запутался в собственной судьбе. Во всяком случае, главное дело он должен был предоставить мне, вязание и ослепление, когда спицы уже не нужны, а рукава пришиты. Я-то знаю, что вязальными спицами можно начать все что угодно, и никогда не кончить! Я просто помешана на вязании! Две тысячи начатых носков, и ни один не подходит к другому, пусть кто-нибудь попробует сделать то же самое! Раньше я ослепляла мужчин своей красотой, зато мой сын теперь ослепляет себя сам, хотя именно я могла бы быть экспертом в этом деле. Маленький носитель пениса, пенисоносец, он смело идет к избавлению и с каждым шагом задиристо толкает свой член вперед, этот маленький спортсмен, вы обратили внимание, мальчик отталкивает все, что попадается на его пути, он научился этому у своего пениса, который ведет перед собой, словно футбольный мяч, делая финты то вправо, то влево. Неудивительно, что порой он ему мешает, и сын хотел бы от него избавиться! Посмотрим, как долго он выдержит, этот отросток, пока не отвалится. Но нет, он не может потеряться, он прирос, как черенок, причем не к чему-то иному, а к моему плодоносному языку, мм-гм, превосходно. Так что же я хотела сказать о своей генитальной организации, я теперь все забываю, а, вот что: пожалуйста, попытайтесь и вы стать ее членом, тогда я выдам вам членский билет и пришлю квитанцию. Со времени, указанного на почтовом штемпеле, вы, заплатив по счету, становитесь посланником бога, моего сына. Пряности, которыми следует заранее натереться, я вышлю по почте. Но вы можете оплатить счет, даже находясь на том свете, разумеется, эта возможность нами тоже предусмотрена. Мы и там учредили маленький банк и установили банкомат, как же без него, он нужен, чтобы плодить все новые и новые маленькие банки. Мой сын теперь основательно мной запуган, в чисто телесном смысле, это будет первый шаг в сторону многих внутренних конфликтов и навыков жарки, которые ему еще предстоит освоить. Итак, кроме всего прочего, я угрожаю ему утратой способности быть любимым, говорю, пусть поищет себе другой объект, который, возможно, будет любить его, а, может быть, и нет. Насколько я его знаю, полюбить его может только смерть, да и сам он будет любить только смерть. Мой сын. Сынок. Когда господь повелит, наконец, людям восстать из могил, где они нетерпеливо ворочаются, так как давно уже выспались, но не могут выбраться наружу, тогда этот дурачок непременно забудет свой багаж в бостонском аэропорту Логан, нет, прошу прощения, багаж по вине аэропорта был направлен не туда, куда надо, еще до того, как потерялся он сам, мой сынуля, чтобы снова очнуться в моей духовке, на сей раз полностью готовым для съедения. Он довольно долго к этому готовился. И вот стал, наконец, съедобным, мой сынок. Он уже не может вернуться назад, только вперед, через мои зубы. Я сделаю все, что для этого нужно. Настанет время, думает он, когда никто не будет сомневаться в том, что посланец бога упадет на землю, как падает спелое краснобокое яблоко, обычный удел посланцев. Их не порют, их едят. Съедают все, что пахнет яблоком, даже если это совсем не яблоко. Люди, которые готовят к погребению сына, заросшего бородой и с почти неукротимым телом, эти люди, должно быть, хорошие мусульмане! Погребение напомнит ему о боге и его прощении. Так он себе это представлял, мой парень. Неужели он действительно полагал, что от него хоть что-то останется? Я держала сына наготове для его позднейшей сексуальной роли, но и для съедения тоже. Будет сделано! Избавление через съедение, тогда как остальные изнуряют себя тоской по богу, она пожирает их, эта тоска, мой сын хочет того же, но я успешно перевела его с автобана на второстепенные дороги, трясясь по ухабам, насыпям и полосам для вынужденной посадки, эта машина, уф! врезалась глубоко в землю, ее уже совсем не видно, она целиком скрылась под землей, вы посмотрите, она вошла на несколько метров вглубь Транс-, я хотела сказать, Пенсильвании, там вы увидите машину, реанимированную для падения этими Ре-аниматорами смерти. И зачем ее реанимировать, если она все равно тут же снова погибает? Машина должна делать нечто иное, чем то, что делала до сих пор, сегодня этого требует основанный мной союз полов. Посмотрим, добьемся ли мы объединения и сможем ли основать испытательное предприятие. Она, машина, не может стать человеком, этого ей не дано, но она может умереть и тут же предать себя погребению. Это материал для позднейших легенд. Чего не видишь, того не существует. Это ложное утверждение, если помнить о боге и об избавлении, которое он якобы может принести. Еще один такой пакет, который потерялся в пути или был отправлен не по адресу. Желание заиметь ребенка от моего собственного отца меня со временем покинуло. Я уже отказалась от этой мысли. Мне сказали, что это нехорошо. Теперь я оставила в покое отца и полностью сосредоточилась на сыне, так ведь и было задумано природой. Меньшая мощность полномерного садистского вклада в сексуальный инстинкт, я это вижу по тому, что у меня нет пениса или что он, вероятно, когда-то захирел и сморщился, точно не могу вспомнить, слишком все это глупо, так вот, малая мощность моего сексуального мотора привела к тому, что мое половое влечение перебралось с автобана, где ограничена минимальная скорость и где я сначала открыто хотела трахнуть своего сына, причем по меньшей мере на четырех полосах, да, просто лечь поперек, он этого не заметит, он ведь и без того мертв, теперь-то я узнала, правда, слишком поздно, что у мужчины и женщины не бывает одинаковых мотиваций, стало быть, слабость моего мотора (более мощный, естественно, делал бы со мной все что угодно) привела меня на неосвещенные, темные второстепенные дороги, в ложбины, на горные склоны с искалеченными деревьями, похожими на старые, давно стершиеся до крови туфли, пропитанные сукровицей, что сочится из моих ног, на холмы, поросшие соснами с беззубо зияющими челюстями, на пригорки со злобно тявкающими дворняжками, посаженными, к счастью, на цепь. Поэтому мне надо быть нежной и съесть своего сына, так как он не имеет права меня трахать, или все же имеет? Он мог бы, здесь нас никто не увидит. Но не делает этого. Из лени? По безволию? Или из-за слабых нервов? Просто не хочет? Может, не хочет только меня? Мои знания о себе крайне отрывочны, смутны, как проселочные дороги, на которые почти сразу после полудня ложится тень, как целая армия, у предводителя которой нет четкого плана действий. Сыновний пляж для меня – запретная зона. Там стоят щиты, сын может туда войти, а я нет. Нудизм. Только для сыновей. Матери исключаются! Слишком уж они запугивали своих сыновей сексом, слишком часто угрожали им, возможно, лишь однажды, но часто, откуда мне знать. Не могу вспомнить. Чем это я ему угрожала? Я никогда ему не угрожала, даже тогда, когда он захотел пойти открывать мир, я и тогда покупала ему все, что бы он ни пожелал. Любой музыкальный центр, любую компьютерную игру. Я подсунула ему себя, ну да, я подложила себя под него, как программу, и это при том, что все следовало делать наоборот. Ему надо бы вставить его в меня! Я хочу, чтобы перед моей духовкой, где постукивает, погромыхивает мой сын, жарясь на слабом огне и пуская пузыри, и в то же время изо всей мочи бьет в свой любимый ударный инструмент, любовный ударный инструмент, чтобы, значит, перед моей духовкой у людей текли слюнки. Никто не всхлипывает и не плачет, кроме, естественно, меня, но когда дело дойдет до еды, я снова буду радоваться, пока мое оперение не разлетится по всей комнате, не станет метаться по полу, прилепившись к нелепому черенку, но все без толку. Все уже израсходовано. Израсходованы даже желания, эти весьма существенные приправы. Мой сын посажен в духовку, чтобы, наконец, быть готовым к съедению. Я не хочу, решительно не хочу, чтобы к нему кто-то приходил, включал в духовке красный свет и бесстыдно разглядывал его тело, с которым он при жизни так и не нашел взаимопонимания. Пожалуй, может придти соседский сын, он поймет, что ему следует сразу уйти. Его кузен тоже может зайти и тоже увидит, что ему не следовало приходить, а надо тут же убраться, вот так. По мне, так пусть приходит и дядя. Им не позволено целовать сына и прощаться с ним, иначе они его съедят. Это позволено только мне. Матери и ее отклонениям от нормы, которые никогда не обернутся распутством. Для меня предусмотрены только второстепенные дороги, лесные просеки, тихие парковые аллеи, заросшая бурьяном ничейная земля. Мне досталась ничейная земля, она в первую очередь принадлежит мне! Ведь сын мой – не кто-нибудь, теперь он очень известен, вы, во всяком случае, не станете этого отрицать. Вы не должны упускать из виду, что в нем есть некто другой, они вдвоем, навсегда, он получил в подарок чужую жизнь, к несчастью, не от меня, я дала ему только его собственную. Но это было стоящее дело, разве нет? Если вы его съели, то он, вероятно, у вас внутри, в желудке, так оно и бывает с мучениками, что жарятся на противне, их чистенькие органы разложены рядом, да-да, там же, с овощами, и теперь это не грудь той, как ее, ну, той, что сама должна подавать ее к столу, святая Агнесса[11], что ли, или что-то в этом роде. Или святой Себастьян[12]под дождем стрел, он, конечно, опять забыл свой зонтик, и детской тарелочки при нет опять нет, а что я всегда говорила сыну? Не забывай свою тарелочку, если собираешься что-то выпрашивать, тянуть к чему-то руку! Но что бы я ни говорила, никто меня не слушает. И я не могу допустить, чтобы беременные или какие-то такие же нечистые личности прощались именно с моим сыном, когда он выходит, чтобы полизать лакомую рану в боку другого своего дяди, уж не знаю, которого, во всяком случае, того, которого как раз сейчас там нет, зато у него отличная, превосходная рана для сына, своего рода десерт или что-то в этом духе, в сравнении с этим грудь Агнессы дерьмо, говорю я вам. Взгляните-ка на эту рану, разве она не прекрасна? Видели ли вы что-нибудь более прекрасное? Рана потому столь велика, что на теле недостает одного органа, его он ему откусил, нет, так бы ничего не вышло, пришлось отрезать. Откусить эту штуку нельзя. Теперь там по-любому дыра. Все, что осталось от его члена. Не очень приятно видеть все это. Теперь он выглядит почти так же, как я. А что осталось? Эта прекрасная рана. Она появилась, когда я ему это дело отрезала. Целиком. Лучше уж так, чем он что-нибудь отрежет кому-то другому, вы не находите? Я считаю, мать должна не только грозить кастрацией, даже если она это делает одним своим присутствием, этого недостаточно, она и должна ее произвести. Мы слышали, что пенис абсолютно несъедобен, зачем же его панировать и вместе с сыном ставить в духовку. Лучше отложим в сторонку, он нам больше не нужен. А этот идиот, мой сын, все лижет, лижет и лижет рану, мысль полизать мою пиз… думай, что говоришь!.. мое причинное место, разумеется, не приходит ему в голову! Для чего я его воспитала! Чтобы другие женщины не смели входить в мой дом, и когда сын уже мертв и началась готовка. Он не хочет, чтобы даже после его смерти эти приходили в мой дом выразить соболезнование. При этом многие из них разбираются в искусстве приготовлении жаркого лучше, чем я. Я не желаю нести ответственность за людей, которые приносят в жертву животных, да еще перед моим телом, буквально так он и сказал. Ну а теперь возьмем этого борова, свинью отпустим, борова мы позже снова засунем в холодильник, а пока там поместится сын. Вот так. Туда его. Он и раньше любил утверждать, что мы подкладываем ему свинью, в первую очередь я, его мать. Помилуйте, это же неправда! Молитесь, чтобы он попал к ангелам! По мне, молитесь сколько угодно, но я съем этого сынка, пока он вкушает от ран наисвятейшего сердца Иисусова или еще кого-то из этих ничего не стоящих праведных мошенников. Вот она, мать, я здесь. А там жаркое, там мой сын, который и прежде и всегда был в центре моего внимания. Должна признаться, что мое сексуальное влечение к нему при этом все возрастает. Я, значит, в дополнение ко всему включаю гриль, чтобы он подрумянился, он, что лежит там и витает в своих мужских мечтах. Ему хотелось получать все. Я тоже хочу получать все. Это не приносит пользы никому из нас. Свет все больше походит на утреннюю зарю. Даже сейчас, в таком состоянии, полуподжаренный, полусырой, полускотина, полуубийца, надежно устроившийся на шарикоподшипниках-картофелинах в духовке, даже сейчас он чем-то привлекает меня, хотя я отняла у него его член значительно раньше, когда он не хотел оттачивать его на мне и превращать в колющее оружие. Но оно у него никогда не было достаточно острым. Его у него давно не было, а он все еще терся об меня! Он меня не так уж и хотел, в этом заключалась его ошибка. В том, что изнасиловала его я, женщина, ну да, тут, пожалуй, был мой промах. Может, этим я пробудила в нем желание самому стать женщиной? Не знаю, не знаю. Это желание имело высокий этический смысл, так как хотеть что-то сделать с женщиной значит хотеть ее изнасиловать, а хотеть самому стать женщиной, к сожалению, ничего не значит. Или, в крайнем случае, значит очень мало. Повторю еще раз то, что он сказал. Мама, сказал он, для меня нет пути назад, я должен идти только вперед, через твои зубы! Честное слово, он сам это сказал, я ничего не выдумываю! Мне бы такое ни за что не выдумать. Вы кое-что подметили? Можете по этим словам кое о чем догадаться? Он проявил враждебность, сперва по отношению к богу, своему отцу, именно поэтому, вероятно, у него внезапно появилось желание умереть за отца. Вот так и возникает религия! Так и возникает нечто большее, чем мы сами. Он не осмелился потоптать меня, поэтому решил, по крайней мере, умереть за отца. Ему не хочется как следует высыпаться, не хочется рано вставать, он хочет лизать раны, а когда божественная рана, которую кто-то ему нанес, будет вылизана, когда он вылижет противень, а еще – раньше миску, где месят тесто, то самое, что так мило с ним обошлось, тогда все умилятся до предела и расплачутся, ему с этой миской никогда не справиться, столько в ней намешано умиления, да и теста осталось многовато, если я все это размажу по противню, эта противная жесть взорвется против моей воли, ой-ой, не могу с собой совладать, вы же сами видите! Только когда комки теста начнут вываливаться из его жабр, ведь он уже не сможет их подхватывать, только когда с его подбородка закапает кровь, потому что рана окажется слишком сочной, и он не сможет от нее оторваться, только тогда он будет готов окончательно. Тогда он захочет убить, убрать, устранить бога, своего отца, понятия не имею с какой стати. Ведь он так устал от всего этого. Раз бог невидим, скажите, почему он так старается, почему хочет во что бы то ни стало убить своего отца? Ему нужно совсем не это, он просто хочет убить всех остальных, ну и отлично! И знаете что? Он это непременно сделает! Даю слово! По мне, так и пусть. Раз должен, значит должен. И обязательно попадет к ангелам. По мне. Нет, не по мне. Пусть поищет себе другую стартовую площадку. Если думает, что в постели ангелы лучше, чем я, хотя он их ни разу в жизни не пробовал, пусть попробует! Должен попробовать! Но тот, кто его обмывает, а он на этом настаивал, послушайте, тот должен быть хорошим мусульманином и надевать перчатки, чтобы не прикасаться к его причиндалам. Но это же касается и меня, ибо, когда я отрезала его член, мне поневоле пришлось к нему прикасаться, резиновые перчатки я как назло не надела, а кухонная тряпка тут не подходит, она слишком грубая, через нее ничего не почувствуешь, а хоть немного настоящего чувства все же требуется, даже если собираешься все удалить, все без остатка, перед этим не мешает хотя бы погрустить. Это подсказывает мне моя совесть, кто знает, что он еще натворит с ним, с этим настоящим чувством, если я его ему не оттяпаю. Сам ли бог произносит лживые слова устами священника, или же лжет только священник, все равно, кто, но богу следовало бы договориться со священником, придти с ним к соглашению. Так было бы лучше для всех нас. Но больше всего – для меня, сегодня и без этого на все половые члены нужно натягивать резиновую униформу, на этих храбрых солдатиков, о которых я уже говорила, иначе не сложно и подзалететь. Но ведь хочется хоть что-то почувствовать у своего божьего сына, не правда ли, следовательно, истинное чувство и сексуальная раскрепощенность весьма приятны, поскольку стремятся к общей цели: новому автомобилю в следующем году. Хочется хоть раз что-то почувствовать у своего сына, прежде чем он изнасилует это дурацкое дерево в аллее, разве это такое уж большое желание, когда ждешь возвращения, не дерева, дерево уже дома, где ему и положено быть, а сына, что где-то бродит, вместо того чтобы лизать раны, нанесенные не ему. А ведь он уже имеет дома меня, самую большую, самую открытую рану, – сказка о незаживающей ране Амфортса – неприкрытая ложь, – так нет же, меня он не лижет, не хочет, он хочет лизать других или, по крайней мере, одну из этих других, ну да ладно, сейчас я слегка изменю ход времени, я, правда, не бог, но на время жарки все же могу повлиять, я полью сына той водой из раны, которую он не смог впитать в себя, хотя от бесконечного слизывания у него чуть не вывалился язык, но только захлопнув за ним печную дверцу, я снова открою трубу, растянув время до момента, нужного, в конечном счете, каждому настоящему натяжителю, то время, которое и должно быть ему отведено, я перелью сына, проведу его сквозь себя, передам кому-нибудь, он хотел, чтобы это были бог или ангелы, но я думаю, что скорее всего это будут мои гости, которым позже, после восстания из мертвых, восстания плоти – я вижу ее перед собой отчетливее, чем могут видеть зрячие, хотя я не ясновидящая и постоянно куда-то деваю свои очки, – так вот, позже я предложу его своим гостям, да-да, своего сына, чья восставшая плоть уже лежит рядом с его ребрами, которыми он, как копьем, в последний момент хотел попасть в мое знаменитое слабое место, в писательство. Хотя в этом не было необходимости. Не может же причинять ему боль то, что я хочу лишь одного – писать! Кому и как я могу этим досадить? Никому! А он и за это пробуравил меня, он сделал это значительно раньше, чтобы я заботилась только о нем и ни о ком другом. Вот это пришлось бы ему весьма по нраву! Надеюсь, придет кто-нибудь, надеюсь, придут многие, чтобы я могла в приличном виде, как мать мученика, показаться на телевидении, ибо нет никого приличнее, чем мать мученика. Ее не подрубишь и не погубишь. Она, правда, побита, но, вопреки всему, не разбита. Сын должен бы от меня отказаться, я часто слышала его жалобный вопрос, а хорошо ли это в самом деле. Это и в самом деле необходимо? Спрашивал он меня бесчисленное множество раз. Да, к сожалению, так надо, надо, чтобы ты отказался от меня как от объекта первостепенной важности, отвечала я ему. Он выработал против моих слов бурную аллергическую реакцию, сейчас она придает его плоти приторный привкус, это от сахара, что сгорает или накапливается в его мышцах, когда он занимается спортом, точно сказать не могу. Во всяком случае, сахар присутствует или отсутствует или то и другое сразу. Если этого не происходит, если сахар не вырабатывается во время занятий спортом, тогда понятия не имею, откуда берется у человека дурной вкус. Не знаю, и все тут. Знаю одно: сладковато-приторным он быть не должен. Не уверена, но изначально такое, кажется, не планировалось. Наверное, возникает от долгой отрицательной реакции, в том числе и на меня. Или оттого, что люди слишком мало двигаются. Это меня не удивляет. Мое отношение к «я» тут же куда-то исчезает, стоит мне лишь взглянуть на этого господина, на героя, что пытается уйти, но терпит первое поражение уже у дверцы моей духовки. Он хочет выбраться оттуда, но дверца, смотрите-ка, открывается только извне, видите, как остроумно устроена дверца, ему никогда не выбраться, разве что он начнет изо всей силы толкать ее ногами, но делать это он уже не может; стало быть, открыть дверцу могу только я, сам он, изнутри, не в состоянии. Знаю, знаю, я всегда – ведьма в печи, но не на этот раз, нет уж. На этот раз я включила ее вовремя, на верхнюю и нижнюю границу жара, на тысячу градусов, вспыхнувший керосин, дым, обломки, пепел, крики, пыль пыль пыль – всюду. Прыгающие, отскакивающие, лопающиеся, разлетающиеся брызгами люди. Я распоряжаюсь, сын хозяйничает, нет, он и распоряжается, и хозяйничает, это вам не шуточки, но он умеет, он довольно долго тренировался на симуляторе, хотя лучше бы ему этого не делать, он ведь бог, правда, не мой, но все же бог. Он, кстати, еще не знает, что может стать таким же богом, как отец. То есть сын никогда не станет таким, как его отец. Но я уже вижу дурные наклонности, в том хотя бы, что он хочет принести себя в жертву. Я предпочла не говорить ему, как выглядел его отец до того, как я сунула его в духовку. А то и он захочет стать, как папа. Желанный ребенок у меня не получился, но я ни за что не откажусь от своего желания. Да и зачем отказываться? Он станет мне ближе всего на свете, он, в конце концов, войдет в меня, так или иначе, с вопиющим безмолвием, опоясанный жиром, в хлебной корке, в прокрустовой койке, где еда всегда растягивается в длину или сдвигается в некое подобие лазаньи, как возвращающаяся, подползающая ко мне, но в конечном счете все-таки съедобная тварь. Давай, малыш, иди ко мне! Стань мучеником, стань святым или, по крайней мере, лижи какого-нибудь святого, вон их сколько развелось! Выбирай любого! Или лучше сразу возьмись за маму! Она ведь уже здесь. Она всегда на месте. Но ты лишь потом узнаешь, что не найдешь ничего лучше, чем мама. Будешь, по меньшей мере, знать, что имеешь. Мне никогда тобой не насытиться, сын! Несмотря на то что у нас с тобой были неприятные переживания, одно из них не назовешь неприятным, для тебя, пожалуй, оно и было таким, но не для меня. Матери не бывает неприятно, когда она вытирает малышу попу. Ее любовь, ее забота направлены на каждого вновь в мир входящего, кого она ведет на пашню для вынужденной посадки, чтобы уж наверняка завладеть им. До аэропорта ему оставалось бы всего каких-нибудь три километра, но и этого ему было слишком много. Отказала льдодробилка, подходящего шипа у нас не было, мы с удовольствием кушаем, мы с удовольствием пьем напитки, предварительно охладив их, но напрягаться ради этого нам ни к чему; механическая работа нас не особенно интересует, поэтому у него, у сына, никогда не было бы льда в шейкере, он с трепетом входит в зал билетных касс и подходит к рычагам управления. Помогите! Нам нечего пить! Нас мучает жажда! Малыш, ты считаешь мать своей собственностью и не догадываешься, что сам принадлежишь ей: скажи, почему я не получаю удовлетворения? Теперь я сниму с тебя пробу, вот так, хватит пробовать на полу, сейчас я открою дверь. О, безнадежно влюбленный малыш! До чего ты дошел? До внутренней невозможности. Но, пожалуйста, я часто употребляю это слово, так как я человек вежливый, пожалуйста, ты, по крайней мере, использовал свои внешние возможности, а теперь я использую тебя. Я выбираюсь из нашей любовной связи на второстепенные дороги, о которых уже шла речь. Я беру с собой свою корзину, в которой ангелы обмоют твои останки, прежде чем я их приму в себя, впитаю без остатка. Я это сделаю прямо сейчас, не колеблясь, хотя ты не хотел, чтобы женщины приходили к твоему гробу. Но я ведь исключение, не так ли? Я для тебя не женщина, или нет? Всем надо вести себя тише воды, ниже травы, чтобы не потревожить уединение усопшего, я хочу сказать, вечный покой уединившегося на проселочной дороге, на пашне, пустыре, болоте. Кому нравится, когда ему мешают есть? Что, ты хочешь лечь на правый бок? По мне, так ладно. Нет, если встать на мою точку зрения, это будет левый бок, пожалуйста, встань на минутку на мое место, и ты убедишься, что это так! По мне, так ты лежишь справа, но если смотреть с моего места – слева. С этим ты ничего не поделаешь. Итак, я открываю дверь, ты дотрагиваешься до лестничной клетки, в этот момент все бывают особенно печальны, а теперь прыгай! Вперед! Я не могу описать это точнее, подробнее. К подробностям мне не подобраться. Вероятно, потому, что труба пока очень горячая и останется такой еще пару минут. А потом все. Точка. Я выключаю. Обед готов – лучше не надо, как всегда. Будет горячая сосиска. Кровяная мальчишечья колбаска. Поспела точно ко времени! Пашня убрана, ему ничего не досталось бы, никакой жратвы после жатвы. Но вот она, еда, за благоразумную цену, по крайней мере, хоть кто-то должен остаться благоразумным, бумагу выбрасывайте, пожалуйста, в предназначенную для этого урну, тогда и вы докажете свое благоразумие! Вежливо повернитесь лицом друг к другу и – приятного аппетита.