Книга Деревянное море - Джонатан Кэрролл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посреди ночи ваше жилище всегда делается более таинственным. Раздаются шумы, которые днем не слышны за другими звуками. Настораживающее поскрипывание половиц, шлепанье босых ступней по деревянному полу. Жирная муха неподвижной черной точкой застыла на оконном стекле на фоне серебристо-голубого света, льющегося с улицы. В прохладном воздухе витает запах пыли.
Я прошел по коридору к ванной. К моему удивлению, там горел свет. Слышалась тихая музыка. Приблизившись, я различил голос Боба Марли — «No Woman, No Cry». Дверь была приоткрыта на несколько дюймов. Я осторожно заглянул в шель.
Паулина стояла спиной ко мне и разглядывала себя в зеркале. Глаза ее были так густо намазаны черной тушью, что она вполне могла бы сойти за ворону. Кроме того, она была абсолютно голой. Первым моим побуждением было, подавив восклицание, неслышно отойти. Так я и сделал, но что-то впилось мне в мозг, словно дротик для игры в дартс.
Что-то я там увидел очень важное, и это была вовсе не нагота Паулины, впервые представшая моим глазам. Мне совсем не хотелось смотреть на нее голую — ни в первый раз, ни во второй — никогда. Но я должен был вернуться туда и взглянуть на нее. К счастью, она продолжала гипнотизировать себя в зеркале и не заметила Любопытного Фрэна у двери. Вот где она была! Посередине спины, над самой задницей, виднелась эта пресловутая татуировка. Благодаря такому расположению, мало кто кроме самой Паулины и ее любовников увидит эту штуку. Татуировочка могла бы стать для них приятным сюрпризом, если бы не ее содержание. Она изображала перо дюймов семи в длину. То самое перо, которое я подобрал в доме Скьяво и похоронил — дважды — вместе с Олд-вертью. Те же самые кричащие цвета и четкий рисунок — все это было тщательно перенесено на ее кожу как раз над хорошенькой попкой.
Я неслышно сделал шаг назад. Помимо тревоги при виде этого перышка там я испытывал еще одно не менее сильное чувство — мой мочевой пузырь просто-таки распирало. Можно было воспользоваться туалетом на первом этаже. Хорошо, что у меня появился хоть какой-то план: я был так потрясен, что иначе стоял бы там, окаменев, целый час. В доме уже не было прохладно, и моя онемевшая после безмятежного сна рука вернулась к жизни. Что-то большое и явно неизбежное шествовало теперь передо мной, куда бы я ни поворачивал. И у него было столько способов сообщить «Эй! Я снова тут!» — не счесть.
Я представил себе, как Паулина входит в крутой — круче не бывает — салон боди-арта в молле Амерлинг и листает альбомы с сотнями возможных
59 татуировок. И что же она — открыла четвертый альбом, увидела в нем восемнадцатую картинку и решила: «Ой, какая прелесть — перышко! Вот его-то мне и надо»? Или здесь не обошлось без волшебства, которое и определило такое ее предпочтение? Был ли тут ее выбор или эта штуковина теперь решает за всех нас?
Внизу меня встретил кот по кличке Смит. Славный он парень, очень независимый, целыми днями где-то пропадает, а ночами обходит дом. Он проводил меня в туалет, размахивая хвостом из стороны в сторону. Прежде чем я женился на Магде и у меня в ее лице появился важный собеседник, единственным слушателем моих историй был Смит — все, что уцелело от моего первого брака. Я всегда был ему за это благодарен, что и не скрывал от него.
Облегчая свой мочевой пузырь, я размышлял о женщинах наверху. Паулина в два часа ночи в чем мать родила, намазюкавшись, разглядывает себя в зеркале. Вся эта штукатурка и татуировка на спине идут ей как корове седло. Ее мать мирно спит себе, даже не подозревая ни о воскресших псах, ни о том, что ее дочурка надумала заглянуть в темную чащу на задворках своей жизни.
Выпустив из себя десяток фунтов жидкости, я вымыл руки. Вытирая их о розовое полотенце, я с удивлением и умилением подумал, что жизнь моя проходит среди розового. Я ненавижу розовый цвет!
И представить себе прежде не мог, что этот вульгарный цвет будет преобладать в моем быту. Но Магда его любила, а потому розовый в нашем доме обосновался повсюду, и это разбивало мое сердце.
Я выключил свет в туалете и направился к лестнице.
— С каких это пор ты, поссав, моешь руки?
Свет с улицы разлился по полу гостиной, вырисовывая на нем серебристо-голубые хромовые островки и призрачные очертания. Справа от окна в моем любимом кресле сидел какой-то тип. На его вытянутые ноги падал свет. Я увидел, как ходит кошачий хвост — Смит стоял у неизвестного на коленях.
— Кто вы? Что вы делаете в моем доме? — Я вошел в комнату и встал у стены рядом с выключателем. Свет зажигать я не стал — хотел сначала его услышать, а потом уже, если будет нужда, увидеть.
— Взгляни на своего кота. Его поведение тебе ни о чем не говорит?
Знакомый голос? Да. Нет. Должен ли я был его узнать? Возможно ли такое?
Я посмотрел на кота, по-прежнему стоявшего на коленях этого парня. Смит недвусмысленно выражал ему свою симпатию: не делал попыток удрать и медленно помахивал хвостом. Кот терпеть не мог сидеть на руках. Не выносил прикосновений. Если его кто-нибудь поднимал с пола, чтобы погладить, он вырывался и убегал, а при попытке его удержать шипел и рычал. Исключение он делал только для меня. Он понимал, что я уважаю его и признаю его право на независимость, поэтому позволял мне брать себя на руки. Как правило, несколько минут он терпел мои ласки, иногда даже песенку запевал.
Но ботинки незнакомца говорили мне гораздо больше, чем поведение кота. Пока я не обратил на них внимание, я не мог, а может, не хотел сложить воедино все разрозненные детали и опознать того, кто восседал в моем кресле с моим котом на коленях. Но ботинки, освещенные призрачным светом уличного фонаря, сказали то, о чем я, возможно, уже догадался.
Когда я был подростком, парни в нашем городке носили только один вид обуви — кеды. Черные. Производства «Конверз Чак Тэйлорз» или «Пи-эф Флайерс» и ничего другого. И если ты надевал что-то иное, то был полный нуль. Ребята любят воображать себя индивидуалистами, но если не считать военных, то по части одежды именно тинейджеры придерживаются самых строгих правил.
А потому, когда мой родитель вернулся из командировки в Даллас и протянул мне пару оранжевых ковбойских ботинок — оранжевых, — я с трудом удержался от смеха. Ковбойские ботинки? За кого он меня принимает, за психа какого-нибудь, за Одинокого Рейнджера? Я любил своего старика даже в худшие свои деньки, но порой я его совершенно не понимал. Я притащил ботинки в свою комнату и сунул их в черную дыру, какую являл собой мой платяной шкаф. Прощайте, друзья.
Но на следующее утро, когда я полез в шкаф за рубашкой, они оказались на своем месте — новенькие, сияющие и по-прежнему оранжевые. Я на них посмотрел. Потом я посмотрел на свои вконец истрепанные черные кеды на полу. Потом я улыбнулся, вытащил из шкафа ботинки, надел их и вышел из дома навстречу новому дню. Я был самым отпетым парнем в городке. Хуже некуда. Те немногие из Крейнс-Вью, что меня не ненавидели, откровенно говоря, должны были бы. И коли мне взбрело на ум быть Роем Роджерсом в немыслимой обуви, никто из моих ровесников, будучи в здравом уме, не осмелился бы высмеять меня в лицо, потому что они знали: я любого живьем сожру. И я носил эти ковбойские ботинки, пока они буквально не развалились у меня на ногах, и горько сожалел, когда пришлось выбросить их на помойку.