Книга Огарева, 6 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты гений, Серго, — сказал Костенко, — мадлобт[1], генацвале, спасибо тебе.
Гребенчиков долго кашлял в телефон. Он кашлял так близко и громко, что Костенко был вынужден далеко отстранить трубку. Пока Гребенчиков кашлял, Костенко успел записать на бумаге три вопроса, — он любил перед допросом, даже таким странным, по телефону, прочесть те вопросы, какие хотел задать.
— Скажите, пожалуйста, вам фамилия Кешалава известна?
— Виктор? Конечно. Он наш аспирант.
— Когда вы его последний раз видели?
— В Сухуми. А что?
— Он был у вас в гостинице?
— Он ночевал у меня. А что случилось?
— Сейчас объясню. Он был пьян?
— Ну что вы… Нет… Он не пьянеет, он хорошо пьет… Он со своими друзьями из киногруппы выпил немного сухого вина в «Эшерах». А что случилось?
— Тут на него женщина жалуется, говорит, плохо он себя вел, обидеть ее хотел.
— Этого не может быть, — сразу же ответил Гребенчиков, — они все штабелями перед ним валятся: такой красивый парень, такой интеллигентный.
— А когда интеллигентный парень от вас уехал?
— Утром. Рано утром. Мы поехали в «Эшеры» — это его любимый ресторан, там позавтракали, и он на попутке уехал в Сочи.
— Ну спасибо вам, трубочку теперь полковнику передайте.
Сухишвили спросил:
— Как? Что-нибудь есть?
— Ничего нет, Серго. Кроме того, что уже известно, — ничего. Ты побеседуй с этим Гребенчиковым, ладно? Спроси, с кем Кешалава дружит, с кем дружил, нет ли среди его дружков химиков.
— Завтра жди моего звонка.
«Если бы не эти камни, — подумал Костенко, запирая в сейф бумаги. — Кешалаву нужно сразу отпускать с извинением. Показания Тороповой никем не подтверждены, это он прав. Без исчезнувшего из больницы Урушадзе я ничего с этим парнем не поделаю, я не смогу прийти в суд без улик, меня на тачке оттуда вывезут».
Поднявшись на четвертый этаж, Костенко зашел к Садчикову.
— Ну что, дед, — спросил он, — есть какие-нибудь новости из Пригорска?
— П-пока никаких, — ответил Садчиков, — но там роют землю.
— Плохо роют.
— П-примем меры, товарищ полковник, — пошутил Садчиков. — Простите за н-нерадивость.
— А в чем дело? Почему так долго?
— Видишь ли, С-слава, там б-болен их начальник ОТК, а без него трудно подойти к технологии.
— Мне не нужна технология.
— Я имею в виду тех-хнологию возможных хищений.
— Когда он выздоровеет, этот ОТК?
— Неизвестно. Он уехал в командировку и там заболел.
— Вызвать нельзя?
— Пытались.
— Ну и что?
— Не могут доискаться. Он прислал телеграмму: «Тяжело болен. Налбандов». И все.
Костенко вдруг поднялся с края стола — он всегда, еще с того времени, когда работал на Петровке, 38, любил сидеть на краешке стола, — полез за сигаретами и, еще не веря в удачу, тихо спросил:
— Когда он уехал в командировку? И куда?
Садчиков вздохнул:
— М-можно завтра, Славик?
— Дед, прости, милый, нельзя.
Садчиков открыл сейф, достал папку, долго листал телефонограммы и перебирал бумажки, потом ответил:
— З-значит, так. Налбандов Павел Иванович выбыл в Москву в командировку пятого сентября сего года по приказу заместителя директора Гусева.
— А шестого отравили Урушадзе.
— Мне с-скучно с тобой, К-костенко. Я понимаю тебя д-даже без взгляда в глаза. А еще говорят, что телепатия — лженаука. Кибернетика тоже считалась, между прочим, буржуазной лженаукой. Ты хотел спросить меня: п-просил ли я наших коллег показать фотографию с паспорта исчезнувшего Урушадзе на ювелирной фабрике?
— Точно.
— Слава, дорогой, именно поэтому ты теперь м-мой начальник, а я д-дожидаюсь пенсии. Ты умнее меня и моложе, и эти два ф-фактора трудно оспорить, как это н-ни печально для меня и благоприятно для общества.
— Значит, не показывали?
Садчиков отрицательно покачал головой и снял трубку.
«Фотография, снятая с паспорта Урушадзе Константина Ревазовича, предъявлена директору завода Пименову, заместителю директора завода Гусеву и начальнику отдела кадров Бурояну. Лицо, изображенное на фотокарточке, ими опознано — это начальник ОТК фабрики Налбандов Павел Иванович.
Начальник отдела управления уголовного розыска МВД Армянской ССР полковник Токмасян».
Проскуряков умел анализировать свои поступки и настроения, глядя на них как бы со стороны. Это качество развивалось в нем исподволь: он и не догадывался об этом до того времени, когда однажды приехал Пименов и привез огромный, странной формы рубин.
— Передайте, товарищ Проскуряков, супруге — от меня ко дню ангела.
— Ты что?! — сказал тогда Проскуряков. — С ума сошел?! Это же подсудное дело! Забери и забудь об этом раз и навсегда!
— Юрий Михайлович, вы погодите бледнеть, дорогой мой человек. Этот камень я во время отпуска сам нашел, это ж отдых у меня такой — по горам лазать! Одни водку жрут, другие по бабам шлендают, а я камни ищу, что здесь предосудительного?! Недра-то у нас кому принадлежат? То-то и оно — народу. И обработал я камень сам, руки-то мастеровые, Юрий Михайлович, мне труд в радость.
— Сколько ж такой камень стоит?
— Он уникальный, Юрий Михайлович, его оценить трудно, да и ни к чему: разве можно оценить рисунок ребенка, который он дарит матери? Или рисунок Репина! Это ж кощунство — оценивать искусство! — Пименов посмеялся. — Искренность ребеночка тоже, поди, оцени. Не оценишь ведь. Сколько он сердечка в свой рисунок вкладывает?!
— Ты мне, Пименов, не крути, — тихо сказал Проскуряков. — Ты сразу мне говори: чего хочешь?
— Я? Юрий Михайлович, да что вы! Если вы меня так понимаете…
— Не глупи, Пименов. Не глупи. Потом тебе труднее будет к этому разговору возвращаться.
Пименов замер на мгновение, и Проскурякову даже показалось, что тот обмяк в кресле, делаясь маленьким, как надувная резиновая кукла, из которой выходит воздух.
— Закурить позволите? — осторожно глянув на Проскурякова, спросил Пименов.
— Кури.
— Может, где в другом месте побеседуем, Юрий Михайлович?