Книга Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли - Александр Аркадьевич Долин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодейства землю потрясают.
Неправда зыблет небеса.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны,
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!
Воскресни Боже, Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых
И будь един царем земли!
Считается, что в этом стихотворении поэт дал вольное переложение псалма 81, но при внимательном рассмотрении мы увидим здесь большее — парафраз речей нескольких библейских пророков, среди которых выделяется обличительной риторикой знаменитая проповедь Исайи:
Горе вам, прибавляющим дом к дому, присоединяющим поле к полю, так что другим не остается места, как будто вы одни поселены на земле… многочисленные домы эти будут пусты… (Исаия, 5:8–9).
Горе тем… которые за подарки оправдывают виновного и правых лишают законного! (Исаия, 5: 22–23).
Вспоминается и грозная инвектива Михея, обращенная к властителям и судиям (левитам) Израиля:
Горе замышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающим злодеяния, которые совершают утром на рассвете, потому что в руке их сила! Пожелают полей, и берут их силою, домов — и отнимают их; обирают человека и его дом, мужа и его наследие. <…>
Главы его судят за подарки и священники его учат за плату, и пророки его предвещают за деньги… (Мих. 2:1–2, 3:11).
Сходные мотивы мы находим и у пророка Амоса (Амос, 4–5), и у пророка Иоиля (Иоиль, 2).
Начиная с державинских стихов в русской литературе прочно утвердились библейские (в том числе и евангельские) архетипы, проявляющиеся через прямые цитаты, реминисценции и аллюзии. Эти архетипы вкупе с устойчивой системой функционирования тропов создали, если воспользоваться бахтинским определением, жанровый эталон для нескольких поколений русских поэтов. При этом, как справедливо отмечает М. Штернберг, «говорить о поэтике библейского повествования — значит предполагать, что Библия — это литературное произведение» (257. р. 2). И российские поэты, воспитанные на Законе Божьем (ведь церковь не была отделена от государства), в традициях православной набожности, одновременно видели в библейском тексте Книгу книг, достойную изучения и подражания. Западные поэты-метафизики ведут свой бесконечный интроспективный дискурс со Всевышним, замыкаясь в области личностно-духовного; русские же поэты ищут и находят в Библии божественное откровение, которое наделяет их пророческой силой и бесстрашием во имя идеала общественного.
Гавриил Державин
Ощущая свою глубинную причастность к истории и культуре родной страны, вписанной в круговорот мировой истории, Державин первым в российской поэтической традиции утвердил свою роль исполненного гражданственным пафосом пророка в переложении «Памятника» Горация (более известного читательским массам как поэтическое завещание Пушкина). Державинский «Памятник» (1796) есть пророчество о собственном бессмертии, утверждение себя в качестве уникального культурно-исторического феномена.
Так! — весь я не умру: но часть меня большая,
От смерти убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь Славянов род вселенна будет чтить…
Оно же служит и своеобразным маяком для преемников, наследующих державинскую лиру, призывая их также неуклонно обличать порок и восхвалять добродетель во имя блага народа.
* * *
Если профетическая лира Державина обращена к властителям и судиям не адресно и содержит весьма абстрактную перспективу воздаяния, то написанный под влиянием французских просветителей-вольнодумцев первый российский революционный манифест, ода Радищева «Вольность» (1781–1783), предрекает монархии скорый и страшный конец — совершенно в духе речей библейских пророков (например, Амоса или Наума). Однако библейские пророки бичуют в основном тиранов-иноплеменников, суля им жестокую расплату за злодеяния, а царей Израиля и Иудеи лишь умеренно порицают и наставляют, меж тем как Радищев, хотя и не называет прямо адресат, безусловно, имеет в виду самодержца российского (на тот момент, естественно, Екатерину), которому и сулит скорое возмездие:
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит;
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит.
Меч остр, я зрю, везде сверкает.
В различных видах смерть летает
Над гордою главой царя.
Ликуйте, склепанны народы!
Се право мщенное природы
На плаху возвело царя.
Хотя формальным основанием для расправы с Радищевым считается его «Путешествие из Петербурга в Москву», одного подобного пророчества было вполне достаточно, чтобы вызвать гнев и возмущение императрицы. Оценивая сегодня итоги европейских революций, в особенности страшные последствия русской революции, покончившей с домом Романовых, а заодно и с Россией в целом, мы едва ли можем восхищаться вольнолюбием Радищева, в котором содержался прямой призыв к низвержению существующего строя. Однако в случае Радищева важна прежде всего этическая устремленность писателя, его истовое служение идеалам добра и справедливости, ради которых «пророк» не боится понести кару.
Александр Радищев
Ю. Лотман справедливо отмечает несовпадение позиций «автора» в России и странах Запада. В Европе писатель не ставил свою личную карьеру и жизнь в зависимость от написанного текста. Хотя некоторые факты преследований писателей и поэтов имели место и в Европе, до тюрьмы и эшафота (например, в деле Андре Шенье) доходило очень редко. И напротив, в России писатели профетического направления редко оставались безнаказанными.
Именно с Радищева начинается традиция «гражданского неповиновения» российских литераторов, объявивших себя пророками в своем отечестве, наделенными правом обличать власть предержащих и призывать народ к бунту. И речь здесь идет отнюдь не о замещении функции церкви, но о личном священном долге перед небом и людьми, который следует выполнить любой ценой.
Этот «гражданственный» вектор развития отчетливо прослеживается в русской словесности XIX–XX вв., в определенные исторические моменты приобретая характер идеологической доминанты, чтобы затем снова отойти на второй план.
В эпохи социальных потрясений поэзия всякий раз