Книга Мир тесен. Короткие истории из длинной жизни - Ефим Шифрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Творчество Харитонова привело меня в полное замешательство.
Непривычным казался язык, в котором отсутствовали знаки препинания, был мат и сленг, придававшие ощущение некой подпольности, живая и новая для меня интонация. Сейчас у меня есть ощущение, что Жениными рассказами сильно попользовались другие писатели. Когда в России появились книги Эдуарда Лимонова, я был уверен, что «Эдичка» немало зарядился от него. Женина эстетика кажется более духовной, глубинной, человечной, в ней нет ничего от заказной литературы, она рассчитана на того читателя, который ее найдет. Харитонов поздно пришел к читателю, которого он так и не узнал.
Он был совершенно незащищен.
Сейчас можно говорить о Харитонове как об очень мужественном человеке. Он открыл в советской литературе пласт, который не мог стать советским. Конечно, его жизнь не была цепью подвигов, но у него была очень сильная художническая воля, заставлявшая писать так, как требовал его талант, он просто повиновался своей природе и не мог жить по-другому.
Его судьба, его жизнь утвердили меня в решимости отважиться на собственный голос. Я многим, очень многим обязан ему.
* * *
Однажды в рижском поезде мне повезло с попутчиком. Это был успешный человек средних лет, видимо, с постоянной пропиской по всему свету: он болтал по мобильному телефону на нескольких языках, почти междометиями и томными вздохами объяснился с несколькими женщинами, со мною беседовал на хорошем русском, вставляя сленговые словечки из русского и английского, и выдавал в себе современного сибарита и космополита.
Речь зашла о юморе и привычным образом склонилась к упрекам известным передачам с большим телевизионным стажем. Я был вынесен за скобки вальяжных претензий соседа к «Аншлагу» и «Кривому зеркалу», в которых уже, правда, много лет не снимаюсь, а затем, пожелав друг другу спокойной ночи, мы одновременно потянулись за книгами, которые приготовили в дорогу. Здесь нужно сделать паузу, чтобы точно воспроизвести именно такую, какую сделал я, задержав дыхание при виде выбора моего попутчика. Это была книжка в мягком переплете, которую обычно читают уставшие женщины в метро и «изящному» оформлению которой не позавидовал бы даже нынешний дизайнер «Одноклассников», украсивший сайт «мишками» и «сердечками».
Я не стал лишний раз беспокоить соседа своим любопытством, потому что наверняка знал ответ, которым бы он отделался от меня: «Это чисто для развлечения. Я не хочу грузить себя перед сном».
* * *
Мы часто созваниваемся. Я звоню ей из Москвы, а Леночка со своей виллы в Испании или из Парижа. «Леночка из Парижа» — хорошо звучит, не правда ли? Мы были однокурсниками в ту пору, когда над репликой Жванецкого «Мне в Париж по делу. Срочно» угорали все, кто и сейчас помнит, отчего эта фраза казалась такой смешной.
Ленке принадлежит много исключительных перлов, но, чтобы лишний раз не отсылать вас к своим дневникам на сайте, воспроизведу здесь маленький фрагмент.
Когда-то, очень давно, мы с Леной Облеуховой играли спектакль Альдо Николаи «Муж и жена» в Олимпийской деревне. На поклонах ей вручили букет. Мне достались просто аплодисменты.
Возвращались домой на метро.
— Ну вот, — сказал я, когда мы зашли в вагон, — тебе цветы, а мне — хуй.
Ленка обиженно надула губки.
— Ага, лучше бы тебе цветы…
Ничего смешнее этого я от нее потом не слышал.
С Михал Михалычем мы, к слову сказать, сошлись, еще будучи студентами. Леночка, в силу естественных причин, чуть ближе. Однажды вдвоем они сыграли сценку, которая до сих пор умиляет меня своей простотой и блеском.
Отвечая на звонок МЖ, Ленка испугалась вдруг, что связь прервалась, и начала истошно кричать в трубку:
— Миша, Миша, алло! Я тебя совсем не слышу!
На том конце провода еще некоторое время длилось молчание.
А затем нарушилось спокойным голосом нашего любимца:
— Потому что я молчу…
* * *
Вообще-то я по праву современника. С этим правом можно было вспомнить и про XX съезд партии и про освоение космоса, но для всякого актера, который в семидесятые годы учился в Москве, трудно было бы обойтись в воспоминаниях без Гедрюса, чей театр так много значил для интеллигенции в ту пору, когда это слово еще имело хоть какой-то смысл.
Мне повезло — моими однокурсниками в ГУЦЭИ оказались два актера из театра Мацкявичюса: Валентин Гнеушев и Павел Брюн. Я знал наизусть «Преодоление» и «Хоакина» не только потому, что не пропускал этих спектаклей как зритель, но и потому что пропадал на репетициях Гедрюса, еле успевая с репетиций Виктюка, на которые едва попадал после репетиций Эфроса.
Думаю, что в Москве было всего два непрофессиональных коллектива, которые не только могли соперничать с Малой Бронной, Таганкой и Ленкомом, но часто задавали им фору и устанавливали моду на театральный язык, на пластические атрибуты и даже на музыку, которые потом перекочевывали в другие, бесхитростные постановки многих режиссеров по всей стране. Эти два коллектива — Студенческий театр МГУ, где тогда нашел свое первое московское пристанище Виктюк, и Театр пластической драмы Гедрюса Мацкявичюса.
На первом курсе я снимал комнату в убогой коммуналке, где уже жил Валя Гнеушев, одновременно ученик Виктюка и Мацкявичюса, и мы вместе с ним иногда заходили к Гедрюсу — сначала в общежитие на Трифоновской, а затем буквально наискосок от нашего дома, — в другую коммуналку, в которой Мацкявичюс уже снимал комнату.
Надо сказать, что в бытовой простоте, которую, по тогдашним культурным канонам, разыгрывали все студенты театральных вузов, у Гедрюса не очень получалось сыграть необязательность или небрежность. Я это часто замечал и потом у тех, кто приехал в Москву из Прибалтики. У них все было так же, как у всех, не очень сытых студентов семидесятых. Однако всегда чисто, всегда уютно. И вряд ли гость, случайно забредший к ним, мог уйти от них несолоно хлебавши.
Я помню отрывок из выпускного спектакля Гедрюса в ГИТИСе. Это были «четыре розовских капли», которые он выпустил с Мишей Али-Хусейном. Но главное, что на экзамене я вживую увидел Кнебель, их педагога, чье имя для нас было почти таким же мифическим, как имена Станиславского и Немировича-Данченко. Помню, меня поразило некоторое ее сходство с Бирман, которую я еще застал в «Шторме» в любимом театре Моссовета.
От ребят из «пластической драмы» нам перепадало многое: от знакомства с музыкой Франческо ди Милано, к которой Гребенщиков потом удачно подставил слова Волохонского к своему «Золотому городу», до чисто практического пользования дюжиной трико, которые Гнеушев утащил для «Соловья» Кнаута, поставленного у нас Виктюком в конце второго курса.
Потом для меня началась эстрадная жизнь, в которую вплетались радости побед и разочарований, и новые работы с Виктюком, и долгая тоска по театру. И однажды уже почти забытое знакомство с Гедрюсом снова возобновилось в странном и непредвиденном для него качестве.