Книга Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда все вернулись во «Двор Йофе», закрыли за собой двойные ворота и встали беспомощным кружком, не зная, что делать дальше, в доме Арона и Пнины вдруг открылись ставни, и в окне возникла Пнина — белая, чистая, залитая светом, — и выкрикнула то, что я все это время знал и скрывал:
— Идиоты! Она лежит в бараке!
Амуму — «упавшую с крыши птицу», маленькую и дрожащую, — нашли в бараке, под кучей старых английских военных одеял. Все вдруг увидели, как она исхудала. Раньше никто этого не замечал, потому что от природы она была тонкокостной, а к старости годы не отложились в ней складками и слоями жира, а превратились в гнев и воспоминания. Но теперь она из просто тонкой стала тощей, почти высохшей, и светилась той худобой грызущего себя изнутри тела, которую нельзя не заметить и в природе которой невозможно ошибиться.
Рахель сразу поняла, что происходит, и ее охватил ужас.
— Что ты здесь делаешь, мама? — закричала она. — Ты больна! Посмотри, как ты выглядишь! Немедленно вёрнись домой и ложись в кровать…
Но Амума улыбнулась и сказала, чтобы ее оставили в покое, что свои последние дни она хочет провести с Батией.
— Какие последние дни? О чем ты говоришь? Как ты можешь лежать здесь, среди этого мусора и грязи?
Но Амума сказала:
— У меня в животе растет что-то плохое. Я умираю.
И тогда Гирш Ландау, который хотел было произнести это про себя, выкрикнул вдруг вслух:
— Но у нас есть уговор! Сара умерла, теперь его очередь!
Йофы удивленно повернулись к нему. Маленький, худенький человечек, тонкий, но сильный указательный палец направлен на Апупу и требует своего. Все испугались, что сейчас Апупа вышвырнет его из окна, как плохо приготовленную селедку, и Арон уже приготовился вмешаться. Ведь, с одной стороны, он сын скрипача, а с другой стороны — дедушкин пес. На чьей стороне он окажется?
Но Апупа улыбнулся странной улыбкой, вошел в барак, нагнулся, протянул свои длинные руки и начал собирать с пола собравшийся там хлам — тряпки, прутья, трубы, поломанную мебель, — а мне и Габриэлю велел привезти телегу.
Мусор был погружен и увезен, Жених поставил огромную кастрюлю с водой на одну из оставшихся у него старых сварочных горелок, полубратья Апупы уложили Амуму в кровать на веранде и вернулись, вооруженные швабрами и вениками. Гирш тоже принес совки и тряпки, и за несколько часов эти пятеро дочиста выдраили весь барак кипятком с мылом, побелили стены, поменяли рамы и забили новыми досками старый пролом, через который Юбер-аллес убежала к немцам.
Амуму томила и мучила вся эта суета.
— Хватит, хватит, не надо больше убирать, всё уже хорошо, — просила она. А потом, словно самой себе: — Ведь и времени уже не осталось, дайте мне только чуточку отдохнуть здесь… — И в конце, уже никому: — Здесь у нас всё началось, и здесь продолжалось, и здесь пусть закончится, вот, и так мне хорошо…
Прошло еще несколько месяцев, в течение которых она то уходила, то возвращалась [поднималась и ложилась], качалась между страной живых и страной мертвых, вздувая и прокалывая радужные пузыри надежды, и Апупа впервые в жизни познал вкус беспомощности и отчаяния.
— Всю свою жизнь он стоял, как богатырь, — сказала Рахель, — и за всю его жизнь не нашлось героя, который осмелился бы вступить с ним в единоборство.
И вот сейчас его жена раскрутила пращу{56} и швырнула в него камень своей мести — «прямо в голову, которая всегда была у него самой слабой точкой».
Жених установил носилки на их прежнее место в «пауэр-вагоне» и добавил к ним кислородный баллон, а также приборы и провода, которые были там в те времена, когда «пауэр-вагон» был армейской санитарной машиной. Он даже проверил старую сирену, и в те дни, когда Амуме становилось совсем худо, спал не раздеваясь, и все его существо наполнялось важностью, свойственной должностным лицам и полезным людям. Но каждый раз, когда Амума теряла сознание, и ее дочери кричали: «Арон, скорее…» — и он уже заводил было «пауэр-вагон», чтобы помчать ее в больницу, Апупа прибегал из любого места, где его заставал этот крик, и вставал стеной у ее кровати, заслоняя Амуму столбами ног, широко раскинутыми руками и разметавшейся бородой:
— Оставьте ее в покое! Я не позволю втыкать в нее трубки! — А иногда: — Отстаньте от нее, она еще не умерла. А если умрет, то умрет, как она хочет, в своей кровати.
И именно так она действительно умерла, и я хорошо помню ее похороны. Я впервые почувствовал себя тогда внутри большой семейной истории, того сорта, о которых раньше узнавал только на слух. Йофы съехались со всей Страны. В коротких штанах, в длинных брюках, в ботинках и сандалиях, в синей рабочей одежде, выходя в строгих деловых костюмах из роскошных автомобилей, вытекая черным потоком капот[113]из арендованного иерусалимского автобуса, в белых траурных одеяниях и в военной форме.
— «И этот к тебе пришел, и тот к тебе пожаловал», — разглядывала Рахель никогда дотоле не виденных двоюродных братьев и сестер с их сыновьями и дочерьми, женами и мужьями. Земля дрожала под их ногами, они кричали: «Не так!» — на ворота, открывавшиеся наоборот, просили еще лимона, жаловались на температуру супа и ломали капающие краны.
Я спросил Рахель, приедет ли на похороны Батия, потому что хотел ее увидеть.
— Батия не приедет, — сказала она. — Австралия далеко, а обида велика, и кто-то должен попросить прощения.
Семья выросла. Уже не все «знали всех в лицо и по имени». Но йофианская традиция сохранилась: звучали прежние семейные выражения, шел обмен новыми, и различные версии сравнивались, сталкивались, утверждались и низвергались. Обнаруживались новые пары людей, похожих друг на друга, как близнецы, — сам я, кстати, никогда не находил себе такого близнеца или близняшки, — и все ощущали волнение, когда они выходили — каждый из круга своей семьи — и шли навстречу друг другу, поразительно согласованными шагами и одинаково наклонив голову, а потом останавливались — удивленное лицо против похожего — и улыбались.
И все пересказывали друг другу историю Амуминой смерти — так, будто она произошла годы назад, а не вчера. Как давным-давно, в тот далекий день, когда бабушка умирала, Апупа стоял с нею рядом, только он и только она, они вдвоем, одни, на том холме, где в начале времен она сказала ему «Здесь!» — и как утром того же дня — помните? — она попросила, чтобы ее вынесли из барака и положили на деревянной веранде, и «ты помнишь, Юдит», как никто тогда не встревожился, потому что то был не первый раз, когда она хотела «лежать так, чтобы видеть всё вокруг». И как ее уложили там, и она уснула, и Апупа, все тело которого вдруг стало как сплошная мягкая фонтанелла, но мозг еще не понял дрожи и гула, которые она издавала, примчался, словно безумный, с поля, одним прыжком перепрыгнул все четыре ступеньки и стал возле нее так, чтобы телом заслонить ее от солнца, которое в тот день пылало и сверкало с особой силой.