Книга О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заложница письма, она была человеком разговора. К ней, и без того бесконечно обаятельной, тянулись еще и за этим – поговорить. Ее питерская, чистая речь лилась мягко, тон был высок, темп стремителен, за ней было просто-таки не угнаться. И дело не только в скорости высказывания. Поражала какая-то давняя продуманность, сердечная выношенность говоримого, неожиданность и вместе с тем удивительная легкость «странных сближений» (Н. Л. любила это пушкинское mot), высота мысленных взлетов, дававшихся будто бы запросто, – тут даже внимательному слушателю и собеседнику становилось не по себе; читатель «Самой жизни» это, по-моему, тоже почувствует. Больше того: казалось, говорившую при этом накрывало, опережало, превосходило что-то большее и еще более стремительное, едва ли не обгонявшее само время. На той же первой странице своей книги Н. Л. дала ключ к этому «что-то», назвав его чудом. Рискну продолжить мысль автора ее же словами: речь тут (еще одна редкость по нынешней поре) о небессмысленности мира, неодиночестве живущих в нем.
Среди привычных ущербностей и увечий подсоветского существования (про чудовищность которого Н. Л. не уставала в последние двадцать лет беспамятным современникам напоминать) была принудительная и крайняя узость выбора жизненного места, тем более – пути. Например, занятия: оно, хочешь не хочешь, сводилось к профессии, а чугунная номенклатура профессий задавалась извне и расшатывалась с гигантским трудом. По образованию Н. Л. была литературоведом-зарубежником, официально ее аттестовали переводчиком, теперь к переводчику иногда прибавляют: мемуарист. Вряд ли она полностью приняла бы каждое из этих определений и даже все их вместе. Мемуаров она, по собственному признанию, «побаивалась», от многих своих – потребовавших немалого искусства и даже получивших заслуженную известность – переводов без труда отказывалась (Кортасар), а потерю их не переживала (Борхес), и про статьи о любимых писателях и книгах, составившие еще один из последних сборников[349], прямо написала, что «это – не литературоведение». Процитирую ее собственные слова и приглашаю оценить условно-уступительный модус высказывания: «По-видимому, очерки эти располагаются в пространстве между справкой и проповедью». Надо ли объяснять, какое непомерное место в жизни советских десятилетий занимала справка и насколько скудные возможности в нем оставляли (если вообще оставляли!) для проповеди?
Между тем проповедание, наряду с благословением и хвалой, включено в девиз доминиканского ордена, в который Трауберг вошла и в котором выбрала для себя «третье» место, место терциария. Оставаясь в мире, она миру не принадлежала: видимо, не случайно ее так тянуло на края отпущенного пространства. Как назвать это местожительство сердца – может быть, Lietuva? Как обозначить подобную роль – может быть, the catcherintherye?
Страсть (к) жизни. Некролог Э. В. Брагинской
…Ребенок слушает импровизированный рассказ родителя о каких-то немыслимых викингах и на пассаже о подвиге молодого вождя, весь обмерев от переживания и понимания (переживания самого этого понимания), вдруг – случай подлинный – выдыхает: «Это же я был!!!» Думаю, когда Э. В. в одной электронной записке мне по совсем не литературному поводу обмолвилась: «Я – участница всего», – она имела в виду что-то похожее. Кажется, она и вправду хотела быть всегда и везде, со всеми и во всём, а без этого вряд ли взялась бы за переводы (впрочем, хочет из нас каждый, не у каждого это, как у нее, получается). Подобную авантюрную, скажем так, составляющую она, по-моему, прежде всего ценила и в своем любимом Кортасаре, для которого писать – перечитайте его эссе и новеллы, переведенные Брагинской, – означало быть «не совсем здесь» и не пугаться, «если на наших глазах ломается установленный порядок вещей», и у которого состояние рассказывания не отделялось от ужаса и зачарованности разом, толкающих двигаться дальше, преодолевая страх, но не порывая с ним до самого конца. Литература, если кто-то об этом забыл, ведь и рождалась как авантюра – предпринимаемое всегда впервые путешествие «в неведомого глубь, чтоб новое обресть» (Бодлер, переложенный Цветаевой), захватывающее и опасное приключение и в жизни, и в слове.
Впрочем, авантюризм Э. В. (по крайней мере, такой ее воспринимал я) отнюдь не ограничивался словесностью. Больше того, при всей ее любви к литературе и многолетних пристальных занятиях ею, жизнь для нее далеко не исчерпывалась книгами, была куда шире и, может быть даже, рискну сказать, притягательнее. Именно эта страсть, предполагаю, внезапно срывала Э. В. с места и забрасывала то в отечественную тьмутаракань, то в Испанию, а то и еще дальше, в Латинскую Америку – anywhere out oftheworld, как любил цитировать уже упомянутый Бодлер. Безоглядный, непредсказуемый, изначально парадоксальный поиск жизни за пределами жизни, какой-то иной – по ту сторону наличной… Нужно ли говорить, что без такой властной силы («имя этой теме» мы знаем) на свете бы вовсе ничего не было? Разве что привычка да жлобство, но и того и другого Э. В. терпеть не могла; помню, с каким выражением лица она – забыл, по чьему адресу, – сказала однажды о бзике некоторых людей до бесконечности выжимать зубную пасту из опустошенного тюбика.
И вместе с тем – одно от другого тут не оторвать, и не нужно – в бесконечно нежном отношении Э. В. к слову, в деликатнейшем внимании к собеседнику, во всей ее жизненной повадке было столько ласкового, домашнего, как бы кошачьего, что ли, по-другому не скажешь… Женственности она была необыкновенной, ее чудесные ореховые глаза не забыть: они, наверно, как у известной героини, и в темноте светились. А рядом с этим (и снова неотрывно!) – твердая, как повелось говорить, «мужская» рука при работе со словом, провизорская точность речевых интонаций, долгое дыхание большой формы в переводах романов, невозможное вне головоломного архитектурного или мостостроительного расчета. Без всех этих химически несовместимых черт, тем не менее соединившихся в одном человеке и его пути, мне, опять-таки, трудно понять мощь того смыслового излучения, живого дыхания, которое идет от каждой написанной Э. В. строчки.
Мы познакомились в начале 1970-х годов прошлого века, как позднее выразился бы любимый нами обоими Петр Вайль. Свела нас, как и многих других в ту пору, «Редакция литератур Испании, Португалии и стран Латинской Америки» и, конечно, бывший долгое время ее нервным центром Валерий Сергеевич Столбов (не стало его – и дело закончилось, хотя работа еще какое-то время шевелилась, и даже теперь разбуженная тогда жилка еще худо-бедно пульсирует).