Книга Гранд-отель "Бездна". Биография Франкфуртской школы - Стюарт Джеффрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хабермас надеялся, что единая Европа в тесном союзе с США станет работать над созданием более стабильного и равноправного мирового порядка. Он сказал мне в 2010 году, что Европа должна поддерживать президента США Барака Обаму в его международной политике, например в стремлении к разоружению и обеспечению мира на Ближнем Востоке, а также поощрять усилия Вашингтона по регулированию финансовых рынков и остановке изменений климата. «Но как это часто происходит, европейцам не хватает политической воли и необходимой силы. В сравнении с тем, что от нее ожидают на глобальном уровне, Европа – это главный провал на международной сцене»{682}.
Весьма показательно, что немецкое название этой книги звучит как «Ах, Европа». Транснациональное сообщество, столь страстно желаемое им как средство преодоления европейского националистического кошмара, приведшего к двум мировым войнам и Холокосту, едва ли появится в ближайшее время на континенте. Вечная Полианна, Хабермас вновь поднял свой оптимизм из бездны кажущейся безнадежности, когда я предположил, что Европейский союз слишком далек от своих граждан, чтобы на что-либо вдохновить их, и что, в любом случае, греческий кризис и отношение к нему его собственного правительства угрожают будущему существованию ЕС. «Долговой кризис в Греции имел одно благоприятное побочное политическое следствие, – сказал он. – В один из самых тяжелых моментов своего существования Европейскому союзу пришлось погрузиться в дискуссию, касающуюся центральной проблемы его будущего развития». При этом, соглашается Хабермас, одной из самых больших проблем ЕС и камнем преткновения на пути к поддерживаемому им отказу от национальных границ выступает возрожденный нарциссизм его собственной родины. Призрак немецкого национализма, вызвавший у него отвращение в конце 1980-х, вернулся вновь – и с теми же последствиями. Он сказал мне, что считает Германию Ангелы Меркель такой же националистической, как и Британию времен Тэтчер. «Немецким элитам очень нравится ощущать комфорт от самодовольной национальной нормальности: “Мы можем снова быть такими же, как все!”… Готовность полностью разгромленного народа учиться быстро пропала. Нарциссистская ментальность благодушного колосса в центре Европы больше не является гарантией того, что в ЕС будет сохранен даже этот нестабильный статус-кво»{683}. В данном случае, как и во времена Historikerstreit, он боится того, что ответственность Германии за Холокост – исключительный позор, создавший ей особую, очищенную идентичность, – будет постепенно забыта.
И все же каким образом европейское объединение могло бы способствовать исполнению его мечты о расширении и обогащении демократии, если оно остается проектом элит? Хабермас полагает, что, как и в случае с интернетом, Европа не создала публичной сферы, в которой граждане могут выражать свои взгляды свободно и без оглядки на чей-либо статус. Как это можно изменить? По его мнению, «координация экономической политики в еврозоне могла бы также привести к интеграции политики в других секторах. То, что до настоящего времени выступало в роли чисто административного проекта, могло бы укорениться в умах и сердцах населения стран союза». И снова надежда Полианны: система может обслуживать жизненный мир, который способен обогатить систему, – этакая спираль благоразумия или петля обратной связи. Но это все выглядит отдаленной возможностью, учитывая, что европейские лидеры упиваются трансграничными перепалками и увязли в национализме.
Почему Хабермас возлагал такие большие надежды на интегрированную Европу? Почему бы не сделать выбор в пользу неолиберальной сети европейских государств, каждое из которых остается всего лишь эгоистичным игроком в капиталистическом мире? «Помимо нечувствительности к внешним издержкам социальных потрясений, которые она [неолиберальная политика] принимает как должное, – ответил он, – меня удручает отсутствие исторического понимания сдвигов в отношениях между рынком и политической властью. С самого начала новейшего времени взрывная сила расширяющихся рынков и коммуникационных сетей одновременно вели к индивидуализации и освобождению отдельных граждан; но за каждым таким переходом следовала реорганизация старых отношений солидарности внутри расширившихся институциональных рамок». В этом весь Хабермас: вместо того чтобы погрузится в отчаяние вдохновленного марксистами философа, столкнувшегося с бесконечно разросшимся капитализмом, совершенно разрушительным для той эгалитарной политики, какую ему хотелось бы видеть, он поведал мне историю о прошлом, чтобы показать, что все далеко не так безнадежно, как того стоило бы опасаться. «Достаточное равновесие между рынком и политикой достигалось раз за разом для того, чтобы не нанести непоправимого вреда совокупности социальных отношений между гражданами политического сообщества. В соответствии с этим ритмом за текущей фазой финансовой и рыночной глобализации также должно последовать усиление международного сообщества». Это диалектическое повествование о недавней истории, которое едва ли смог бы написать Адорно{684}.
В отличие от своих учителей, Хабермас всегда находил причины быть позитивным и честолюбивым в отношении политических реформ. Его карьеру можно считать героически обнадеживающим ответом пессимистическим работам его учителей и преобладающему в Европе интеллектуальному Zeitgeist[26]. Если Адорно, как и Маркс, почти ничего не сказал о том, как должно выглядеть хорошее или разумное общество, а постструктуралисты вроде Фуко чрезвычайно подозрительно относились к институтам вообще, то Хабермас большую часть своей карьеры посвятил написанию книг, устанавливающих условия, которые наилучшим образом обеспечивают индивидуальную автономию, а значит, наделяют индивидов возможностями сопротивления обезличивающей природе капитализма и разлагающему влиянию государственного управления. Тогда как Хоркхаймер и Адорно связывали эмансипацию с отказом адаптироваться к существующим общественным отношениям, Хабермас возлагал большие надежды на то, что социальную реальность можно изменить, создав истинно демократические институты, способные противостоять разлагающим последствиям капитализма.
Но Адорно, возможно, был прав в своем отчаянии. Третий рейх действительно остался у нас позади, но сами мы живем в эпоху, когда приверженность демократии переживает далеко не лучшие времена. Представление о хорошо функционирующей публичной сфере кажется нелепой мечтой эксцентричного оптимиста. После того как я изложил эти сомнения Хабермасу, я получил следующий ответ: «Налицо серьезные основания для беспокойства. Некоторые уже стали думать, что авторитарные массовые демократии обеспечат функционально безупречную модель в условиях глобальной мировой экономики… Сегодня многие напуганы возрастающей социальной сложностью, опутывающей индивидов все более плотными контекстами действия и коммуникации. Под влиянием таких настроений представление о том, что граждане политического сообщества все еще могут оказывать коллективное влияние на судьбу своих обществ через участие в демократическом процессе, также осуждается интеллектуалами как заблуждение, доставшееся по наследству от Просвещения. Либеральная уверенность в идее автономной жизни сейчас сведена к индивидуальной свободе выбора потребителей, существующих за счет капельных вливаний со стороны случайных структур, которые зависят от привходящих обстоятельств»{685}. Однако эта свобода выбора – а Хабермас понял это еще из книг первого поколения Франкфуртской школы, в частности Маркузе, – совсем не была свободой в собственном смысле слова. Как и Маркузе, Хабермас прилагал все свои старания к тому, чтобы создать свою теорию пути выхода из одномерного общества.