Книга Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эфрон – активный участник описываемых им событий, объем его наблюдений очень широк: обыватели, в трамвае узнающие о перевороте (как Цветаева – в поезде), разъяренная толпа на улицах, большевики в Совете, юнкера и офицеры – его сотоварищи по защите Москвы. Однако необходимость постоянно перемещаться и действовать не позволяет ему сосредоточиться на конкретных лицах. Он дает «групповые» портреты участников событий, то, что в детской игре называлось «красные и белые». Не имея возможности приглядеться к индивидуальной психологии поведения людей, Эфрон заменяет ее «групповой» психологией. Например, пассажиры трамвая, в котором он едет в полк. Они читают газеты с известием о перевороте и хранят молчание, как будто ничего не происходит: «С жадностью всматривался я в лица, стараясь прочесть в них, как встречается москвичами полученное известие. Замечалось лишь скрытое волнение. Обычно столь легко выявляющие свои чувства – москвичи на этот раз как бы боялись высказать то или иное отношение к случившемуся... Молчание не иначе мыслящих, а просто не желающих высказаться. Знаменательность этого молчания я оценил лишь впоследствии» (выделено мною. – В. Ш).
Объем наблюдений Цветаевой ограничен: солдаты и мирные граждане – дорожные попутчики, несколько человек домовой охраны в Москве. Лихорадочное возбуждение и подвижность Эфрона противостоят вынужденной неподвижности Цветаевой. Тем не менее она не пассивный созерцатель, а активный наблюдатель происходящего. Ее цепкий ум, преодолевая физическую близорукость, охватывает больше, чем можно просто увидеть и услышать, за словами ей представляется сущность человека, его нравственная позиция. Она записывает разговор с военным, сын которого – случайное совпадение – служит в одном полку с ее мужем. Рассчитывая на сочувствие молодой спутницы, он утешает ее: «У меня сын в 56-ом полку: ужасно беспокоюсь. Вдруг, думаю, нелегкая понесла! ... Впрочем, он у меня не дурак: охота самому в пекло лезть! ... Он по специальности инженер, а мосты, знаете ли, все равно для кого строить: царю ли, республике...» Обобщая впечатления от нескольких разрозненных сцен, Цветаева говорит: «первое видение буржуазии в Революции ... – видение шкуры». Эфрон на своем опыте мог бы сказать то же самое, но он не готов или не способен к обобщению.
Подавленный аффект разряжается естественно для Цветаевой – в тетради: она пишет мужу письмо, о котором говорилось в главе «Революция». Ее страх за мужа усугубляется ее уверенностью в его благородстве и храбрости. В ответ на «утешения» своего попутчика Цветаева обращается к мужу: «Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других» (выделено мною. – В. Ш.).
«Октябрь (1917)» подтверждает представление Цветаевой о муже. Показывая повседневность катастрофы, никак не выставляя себя героем[203], Эфрон по ходу повествования проявляет ту сущность, которую она в нем видит: он не может принять случившееся, устраниться, как его соседи в московском трамвае или сын попутчика Цветаевой. Цветаева отмечает этический аспект, определяющий поступки Эфрона, – то общее понятие Добра и Зла, с которым они подходят к событиям.
В 1924 году, еще до публикации очерка «Октябрь (1917)», Эфрон напечатал в «Современных записках» статью «О Добровольчестве», где пытался осмыслить уроки Движения, причины его поражения, ответить на жгучий вопрос: кто такие добровольцы и «где правда» Добровольчества? После окончания Гражданской войны эти вопросы были в эмиграции предметом самого страстного обсуждения и непримиримых споров. Статья Эфрона беспощадна и в то же время пронизана болью за поражение, за все то страшное, что наросло на Добровольчестве и чего Эфрон не может и не хочет отрицать. Сделав, как он сам пишет, «краткий обзор пути», он отмечает главные причины поражения Добровольчества: трагический отрыв от народа («мы не обрели народного сочувствия») и разложение внутри Белого движения. Эфрон приходит к горькому выводу, что под идейным знаменем Добровольчества «было легко умирать ... но победить было трудно». Осознание ошибок еще не означает для него перемены идей и принципов, он считает, что, «очистившись от скверны, Движение должно ожить и с обновленными лозунгами продолжить борьбу за Россию. Новый лозунг опирается на понятие „народ“: „С народом, за Родину!“ Ибо одно от другого неотделимо».
Однако очищение Эфрон считает необходимым условием возрождения: «Мы не должны самообеляться, взваливая ответственность на вождей. Язвы наши носили общий и стихийный характер. Мы все виноваты: черная плоть, наросшая при нашем попустительстве, сделалась частью нас самих». Прямота и бесстрашие, с которыми он готов принять на себя ответственность, – поистине цветаевские. Особенно важно то, как помнит и понимает Эфрон возникновение Движения: «...В сердце – смертное томление: не умираю, а умирает (Россия. – В. Ш.).
Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнявшими душу «не могу», решили взять в руки меч. Это «не могу» и было истоком, основой нарождающегося добровольчества. – Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, – лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества».
Споры и бессмысленные взаимные обвинения, раздиравшие русскую эмиграцию, для Эфрона как будто не имеют смысла в обсуждении недавнего прошлого. Он хочет осмыслить то, что произошло, – и оценивает с точки зрения нравственной. В следующей статье «Эмиграция» он говорит об этом прямо: «Добровольчество в основе своей было насыщено не политической, а этической идеей. Этическое „не могу принять“ решительно преобладало в нем над политическим „хочу“, „желаю“, „требую“. В этом „не могу принять“ была заключена вся моральная сила и значительность добровольчества». Именно это имела в виду Цветаева в «Письме в тетрадку»: невозможность для Эфрона смириться со злом. Точно такое же «не могу» неоднократно звучало у нее самой, в частности, в «Моих службах»: «Нет, руку на сердце положа, от коммунистов я по сей день, лично, зла не видела... И не их я ненавижу, а коммунизм». Она утверждает невозможность принять саму идею. Этическое отношение к тому, что произошло в России, делало Цветаеву и Эфрона единомышленниками.
С этой точки зрения интересно сопоставить «Вольный проезд» (о нем я говорила в главе четвертой) и «Тыл». Обе вещи рисуют ужасы «тыла» – Цветаева красного, «вражеского», Эфрон – своего, белого. Оказывается, нет разницы между дорвавшимися до власти, опьяненными ею людьми, какие бы «высокие» идеи они ни провозглашали. И у тех, и у других бессмысленная жестокость, насилие, кровь, «потеря лика», как предвещал Волошин. Очерк Эфрона звучит болью, но он может позволить себе быть беспощадным – он выстрадал это право тремя годами боев и сидения в окопах. Наше дело – камертон всего, что писал в это время Эфрон о Добровольческом движении. Даже говоря о его изнанке, о тех, кто мародерствовал в тылу, он пользуется местоимением мы. Для него священна память о тех – многих тысячах! – кто погиб на этой войне, защищая правое дело. Это чувство заставляет его, называя соратников, упоминать о каждом, где и когда он погиб, как бы иллюстрируя реквием по Добровольчеству, созданный в «Лебедином Стане». В статье «Эмиграция», уже мечтая о возвращении в Россию, Эфрон называет главным препятствием к примирению с большевиками память о погибших товарищах: «... возвращение для меня связано с капитуляцией. Мы потерпели поражение благодаря ряду политических и военных ошибок, м. б. даже преступлений. И в тех, и в других готов признаться. Но то, за что умирали добровольцы, лежит гораздо глубже, чем политика (выделено мною. – В. Ш.). И эту свою правду я не отдам даже за обретение Родины. И не страх перед Чекой меня (да и большинство моих соратников) останавливает, а капитуляция перед чекистами – отказ от своей правды. Меж мной и полпредством лежит препятствие непереходимое: могила Добровольческой Армии». Это написано в 1925 году.