Книга Исток - Владимир Михайлович Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если бы ты следил за событиями жизни так же внимательно, как я, – назидательно произнесла мама, указав рукой на приютившийся на подоконнике телевизор «Юность» в розовом пластмассовом корпусе, – то понял бы, что сегодня власть – это Верховный Совет! Подумаешь – отказал какой-то полковник или пусть даже генерал в Министерстве! Надо идти к депутату! Нужно добиваться, чтобы был принят закон, как ты не понимаешь, сын!
– Может быть, тогда уж прямо к Ельцину? – спросил сын с той долей иронии, которую любящий сын может позволить себе по отношению к своей маме.
– Нет, – сказала мама. – После того, как он вышел из партии?! И не к этой… межрегиональной группе: они мне представляются слишком «рреволюционными», как писал Ленин в…
Тут Землянин поспешил согласиться. Мама до ухода на пенсию преподавала Научный коммунизм, а до того Основы марксизма-ленинизма, а еще до того – Историю партии в одном из московских вузов, и когда она в разговорах добиралась до первоисточников, ключи начинали бить обильно. А обращаться к первоисточникам она любила.
– Ладно, – сказал он. – Попробую попасть к нашему депутату.
– Вот что, – решительно сказала мама. – К депутату я пойду сама. Ты слишком нерешителен и недостаточно принципиален и не скажешь того и так, как нужно. Но еще раньше я пойду в райком партии. Там меня поймут. Я почти пятьдесят лет в партии и хочу жить полнокровной партийной и гражданской жизнью, а не просто восстановить прописку и пенсию. Да, я завтра же запишусь на прием к секретарю – и вот увидишь, как быстро и правильно все решится!
– Мама! – сказал Вадим Робертович. – У нас сегодня кофе или чай?
– Прости, – сказала мама, – совсем забыла. Чай. К сожалению, в магазине не было твоего любимого печенья. И вообще никакого не было. Но удалось достать белого хлеба. Я могу поджарить его на маргарине. Белый хлеб. Если бы мы в годы войны могли каждый день есть белый хлеб…
– Спасибо, мамочка, я попью просто так, я сыт, – сказал Землянин, подумав, что мама его и сегодня осталась такой, какой была всю жизнь; а если бы оказалась иной, то это была бы уже не его мама и Землянин наверняка упрекнул бы себя в том, что в своих расчетах или действиях в кооперативном подвале допустил какую-то ошибку. Однако все было сделано точно: что называется, мастерская то была работа. Штучная. Высокое ремесло.
Но хватит о Землянине: события заставляют нас немедля вернуться к капитану Тригорьеву.
Старший участковый инспектор еще некоторое время не мог выйти из неопределенно-растерянного состояния духа, в какое начал впадать еще наверху, в Министерстве, когда узнал, что человек, встреченный им не далее как пару часов назад, на самом деле давно уже умер и погребен, – и в котором окончательно утвердился, увидев крайне подозрительного субъекта по кличке Землянин непринужденно покидающим здание Министерства.
В таком вот состоянии Тригорьев медленно отдалился от только что названного строения, даже не подумав поискать попутчика среди множества ведомственных машин, занимавших просторную стоянку. Он сел в троллейбус и поехал, даже не думая, куда именно едет, вылез через несколько остановок, опять-таки не контролируя своих действий, свернул с магистрали, прошел переулком, свернул в другой – и в конечном итоге оказался именно во Втором Тарутинском переулке, во дворе, прямо напротив кооперативной двери в узкую реечку.
Уже не рано было, все рабочие времена закончились, в полуподвальных окошках было беспросветно, кроме одного – там слабо отсвечивала та самая лампочка, при помощи которой капитану удалось усмотреть в ванне медленно таявший труп; может быть, следовало еще раз проникнуть в кооператив, посмотреть, и впрямь ли тело растаяло, а может быть, есть там какие-то следы чего-то? Но капитан Тригорьев такой попытки не сделал почему-то; он лишь глубоко вздохнул, как если бы пережил глубокое разочарование. Хотя, может быть, вздох этот означал совсем другое: а именно, глубокое сожаление о временах определенности и порядка, когда жулики нарушали закон, а милиция их ловила, и было ясно, кто жулик, а кто – нет; а рабочие работали, а политики занимались политикой, а друзья были друзьями, враги – врагами, а в киосках были сигареты, а в булочных – хлеб… Но мы не беремся точно определить, что именно лежало на душе у старшего участкового инспектора, знаем только, что он стоял, глядя в сгустившуюся уже мглу и ничего не видя, да и не желая видеть во дворе – весьма дурно, впрочем, освещенном лишь тремя или четырьмя окошками второго этажа. Было тихо, только раз где-то рядом несмело мяукнула кошка, и больше уже ничего не слышно было. Только приглушенно ревела неподалеку знаменитая Тарутинская-Овсяная площадь, где мимо островерхой бывшей Горемыкиной хижины проносился автотранспорт – семь рядов в одном направлении; океанский этот рокот совершенно заглушал звуки машин, заполнявших также недалекий отсюда проспект имени товарища Тверского – овеществленную в камне ночную мечту сверхсрочного фельдфебеля об идеальном равнении и полном единообразии: все как один – и не шевелись! Но на эти звуки капитан Тригорьев никакого внимания не обращал; он просто стоял, отдавшись на волю подсознания, пытавшегося как-то связать в один кружевной узор урку по кличке Трепетный Долдон, его во благовремении кончину и сегодняшнее явление в кооперативе, где подвизался некто по кличке Землянин, в конце рабочего дня навещавший, как оказалось, Министерство, которое ему бы обходить за десять кварталов… Странные, прямо скажем, образы возникали в подсознании и образовывали совсем уж невразумительные картины. Вдруг почудилось капитану Тригорьеву Павлу Никодимовичу, что так называемый Землянин, выйдя из Министерства, вовсе не к троллейбусу двинулся и не к метро, что было бы естественно, но дошел до стоянки только, а там сел в машину, и не в «жигулек» или «Москвич» какой-нибудь, а сел он – упорно внушало старшему участковому подсознание – в черную «Волгу», причем не за руль, а рядом, и «Волга» будто бы потом проскользнула поблизости от Тригорьева, так что он, чисто механически, даже номер заметил и, естественно, запомнил, и номер этот был не какой-нибудь там, но с Лужайки – то есть, имевший прямое отношение к большому дому на Лужайке с видом на памятник и обратно. Если этим картинкам поверить, то получалось очень даже интересно: что и весь кооператив этот был не чем иным, как каким-то из лужаечных подразделений; а из этого могло следовать, что пресловутый Амелехин на деле не помирал вовсе, но был официально списан в покойники, потому что понадобился для выполнения каких-то заданий, а вот теперь, по прошествии лет, выполнив задание, был возвращен сюда для свидания с родными – может быть, в связи с награждением или с присвоением звания полковника (подсознание Павла Никодимовича уверено было, что в системе Лужайки все сплошь полковники, хотя здравая память подсказывала, что есть там и капитаны, и даже лейтенанты наличествуют, но ведь десять лет отсутствовать – значит зарубежье, а уж там ниже полковника никого не бывает, точно)… Правда, как-то не вязалось даже в подсознании представление, составленное по произведениям разных искусств, о наших зарубежниках – с туповатым, скажем прямо, мурлом Доли Трепетного; одного, Лужайка есть Лужайка, кто их там разберет, может, им такие тоже нужны бывают? Вот как все выстраивалось; и если в это поверить – надо было на все плюнуть и кооператив этот обходить по дуге большого круга. Однако же подсознание подсознанием, но профессиональное милицейское чутье Тригорьеву подсказывало, что не так все, вовсе не так, хотя, с другой стороны, и не так скорее всего, как он спервоначалу подумал. А значит —…