Книга На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем, оставив безапелляционный тон своих статей об антропологической катастрофе, грозившей уничтожением Италии, ранее чтившей умеренность и приличие, а теперь превратившейся в луна-парк самого пошлого гедонизма, я потрудился перейти к практическим деталям. Если контроль за рождаемостью, — заявлял я, — стал проблемой планетарного масштаба, вопросом выживания человечества, то в нашей стране он натыкается на серьезное препятствие, давно устраненное в соседних демократиях, где первая буржуазная революция в 18 веке и вторая индустриальная революция в 19 веке предупредили третью революцию средств массовой информации и подготовили переворот в умах. В Италии, стране сильной своими крестьянскими пристрастиями, сохранившей память о Богоматери, как о символе христианского милосердия, попытка вырвать сына из чрева его матери будет расценена только как преступление. Дабы примирить, — продолжал я, — священное уважение к матери и вполне оправданный страх перенаселения, будет мудро бороться не на стадии родов, а на стадии совокупления. Просвещать мелкобуржуазные семьи и простых людей, что существует стерильный коитус; помогать им, если им это уже известно, растить в себе нравственное отвращение к эротическим техникам, которые низводят наслаждение воспроизводства.
И тут же всеобщее негодование, поток неслыханных оскорблений, непристойных острот и инсинуаций относительно моей частной жизни. «Папа римский не у дел». «Детишки попали в переплет». Одна из моих близких подруг (переставшая в тот день быть таковою), писательница Наталия Гинзбург, написала в «Стампа», что я проповедую противоестественную любовь как рецепт универсальной контрацепции. Моравиа публично обвинил меня в паулинистской сексофобии. Коммунисты мрачно иронизировали: если бы выживание вида зависело от доброй воли гомосексуалистов, то тогда священникам нужно было бы реабилитировать Содом. Правые тоже не стеснялись в выражениях. «П.П.П. хочет, чтобы девушки хранили девственность, дабы избежать конкуренции и оставить за собой право на всех рагацци». Ночью по улицам Рима из какой-то машины была раскидана анонимная листовка:
Лингвист П.П.П., влюбленный в фольклор,
напомнить нам хочет
пословицу римскую
Cazzo in culo
non fa fanciullo[54]
Фашисты не постеснялись написать: «П.П.П., отстаивая свою безраздельную любовь к мамочке, выпрашивает себе розовую звезду за свою сыновнюю преданность. Даже Фрейду не пришло бы в голову причислить Эдипа к лагерю нацистов».
Прямой призыв к линчеванию. Точная постановка моего диагноза. Думаешь, я стал бы оправдываться, чтобы смягчить эти атаки? Все произошло ровно наоборот. Первоначально я преподнес свое решение как гипотезу, обставив ее тысячами нюансов. Когда же я увидел, что оно вернулось ко мне в грубом, карикатурном виде, искаженном людской злобой, коварством, непорядочностью и грязными намеками, меня потянуло ответить и утрировать свою точку зрения сверх того, что я действительно об этом думал. Предвзято уязвить молодежь тем, что мне уже не доставляло удовольствия соблазнять. Необходимость держаться в гуще событий с помощью скандала, раз у меня не оставалось иного средства. Но главное испытывать горькое наслаждение одиночества. Мои нелепые споры завели меня в тупик: Данило догадался, что этот мотив отныне возобладал над моими рациональными доводами. «Нет, Пьер Паоло, нет, — умолял он меня поначалу, когда я давал ему почитать вариант статьи, прежде чем отослать ее в газету. — От тебя отвернется вся Италия». Но вскоре он замолчал, четко осознав, что такие замечания еще больше распаляли меня. Вся Италия против меня, и я — один против своей страны, как Данте, гонимый из города в город, как Савонарола, которого затащили на костер… Что я мог еще придумать, чтобы Рим согласился, что я был лишним в этом городе? Вплоть до того дня, когда я сам поддался на эти провокации. Мне требовался более короткий, более стремительный путь к той цели, которую я себе поставил — или которую выбрал для меня еще раньше мой внутренний демон.
Я отыскал у моря в получасе езды от виа Евфрата, рядом с устьем Тибра, низкий и пустынный берег, в котором мне сразу привиделась какая-то магическая сила, хотя Данило весьма неохотно согласился заезжать в места с таким унылым пейзажем. Фасады дешевых домов, которые тянутся вправо от Остии, резко обрываются у своеобразных песчаных ланд, вдалеке которых возвышаются мощные останки восьмиугольной башни, одинокого древнеримского донжона, затерявшегося за огромной свалкой строительных отходов. Среди разбросанных камней клонится к земле своими хилыми головками зачахший в пыли камыш. Однообразная гризайль затягивает собою этот тихий уголок, и даже кромка моря, отнюдь не оживляющая его палитрой цвета, лишь обрамляет его бахромою грязной пены и мутной воды, в которой плавают пластиковые бутылки и обрывки засаленной бумаги.
Я мгновенно провел для себя сравнение с холмом Тестаччо. Вот, — подумал я, — в этом деградировавшем и коррумпированном городе еще осталось два священных места. Одно — Тестаччо с его когортой таинственных детей — благословенно; другое — это Идроскало с анахроничным именем, воскрешающем в памяти давно несуществующие корабли и портовую суету — равно проклято. Но оба они сакральны и вне мира сего, на них редко ступает нога человека, они отданы во власть тайных действ. Огненные ритуалы и праздники наступления весны на Тестаччо, а здесь, чем обернутся они здесь? — спрашивал я себя, толкая перед собой строптивого Данило. Я запретил нам подниматься в долину пони, но теперь, словно околдованный этим местом, я сжал Данило за шею и вел его к центру этой империи нищеты и запустения.
По природе своей неспособный держаться на месте, а сегодня с особым нетерпением проявлявший свою живость, он начал носиться среди лачуг, разбросанных на этом пустыре, который поначалу казался совершенно диким. Крошечные сараи, размером едва ли больше будки часового, косые бараки, не подлежавшие кадастру, без света и прочих удобств, хибары из досок и рубероида, залатанные запчастями автомобилей, ржавыми железными шторами, законопаченные газетной бумагой, но свидетельствовавшие той или иной своей деталью — маркизой над дверью, фарфоровым гномиком у порога, муляжом телевизионной антенны — о том, что их владельцы хотели скопировать курортную виллу, явно превысив свои средства. В первый день, когда мы туда попали, нам не встретилось ни одной живой души. Идроскало оживал лишь по воскресеньям, когда они приносили сюда щебенку, брус, укрепить крышу, занавесить тряпкой окно без стекол, дабы провести летом прекрасный денек на берегу моря, на манер их богатых соседей из Фреджене по ту сторону Тибра. Их первой заботой было установить ряд кольев или обтянуть вокруг своих домишек проволочный забор, который очертил бы границы их владений. Иногда какая-нибудь вбитая в песок дощечка указывала фамилию жильца и даже номер дома. «Ничего себе! Хорошенькая мысль, улиц-то нет!» Еще более безумной нам показалась эта ванна, установленная на четырех слоновьих подпорках посреди «сада», вследствие отсутствия места под крышей, вода в которую за неимением канализации наливалась исключительно с небес.
Я мог бы, наверно, умилиться этим трогательным попыткам превратить эти жалкие трущобы в загородный курорт; а мог бы наоборот осудить суровым взором эту цепкую привязанность к частной собственности, приведшей к утрированию дурного вкуса. Но ничего подобного мне в голову не пришло. Я шел вперед, изнывая от тревоги и изумления, как если бы я попал не на самую гнусную окраину мегаполиса, какую себе только можно представить, а очутился по мановению волшебной палочки у истоков мира, или был внезапно заброшен к пределу его существования. «Африка», — подумал я, вспоминая то, что я увидел в пригородах Найроби, когда бежал между двух рядов лачуг на свое свидание с саванной. Но само это чарующее слово, «Африка», не давало мне ключа к тому, что я испытывал здесь: смесь очарования и ужаса, не идущие ни в какое сравнение с моими впечатлениями от Кении. В Кении я увидел мир на заре. Здесь же был упадок, гниение, окончательное разложение. Рим с его дворцами, церквями, наслоениями веков, религий, правительств, заканчивал свою историю на этих покрытых гравием дюнах, среди этих карикатурных жилищ. От порта, на котором высаживалось столько людей, горящих желанием назваться потомками Волчицы, осталось лишь занесенное илом устье, покинутое даже рыбаками. Чайки, парившие над этим берегом, улетели отсюда в поисках менее печальных мест обитания. Эта пыльная и грязная декорация — вот и все, что представлял собою Вечный город, царь и предводитель народов; все наследие Града ограничивалось этим куском земли; развалины Рима, о которых все так долго говорили, ушли в небытие.