Книга Плен. Жизнь и смерть в немецких лагерях - Олег Смыслов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15—20% — осуждены на 5—10 лет лагерей;
10% — высланы в отдаленные районы Сибири не менее, чем на шесть лет;
15% — посланы на принудительные работы в Донбасс, Кузбасс и другие районы, разрушенные немцами. Вернуться домой им разрешалось лишь по истечении срока работ;
15—20% — разрешили вернуться в родные места, но им редко удавалось найти работу.
Эти весьма приблизительные данные не дают при сложении 100%: вероятно, недостающие 15—25% — это люди, скрывшиеся уже в СССР, умершие в дороге или бежавшие».
Не следует забывать и о том, что заведенные органами НКВД-НКГБ на каждого репатрианта досье использовались для их дальнейшей «разработки» и поисков компрометирующего материала. Особый интерес представляли те репатрианты, кто выполнял обязанности по бытовому обслуживанию военнопленных и «остарбайтеров» — их именовали «связанными с немецкими разведывательными и карательными органами». Тех, кто был освобожден из неволи союзными войсками или был вывезен в капиталистические государства, брали на учет как «агентуру западных разведорганов».
Досье, заведенные на бывших военнопленных и гражданских репатриантов, были широко использованы после 21 февраля 1948 года, когда был принят пакет документов, регламентирующих создание особых лагерей и особых тюрем, ужесточавших репрессии в отношении ранее осужденных троцкистов, правых, меньшевиков, эсэров, националистов, шпионов и диверсантов.
Была названа и новая категория государственных преступников — «лица, представляющие опасность по своим антисоветским связям и вражеской деятельности». Эта формула имела прямое отношение к бывшим военнопленным и гражданским репатриантам.
…Михаил Михалков в Москву летел в одном самолете с пленными немецкими генералами, среди которых находился и Краснов…
Только в конце 1945 года его брат Сергей Владимирович Михалков получил неожиданное известие из Лефортовской тюрьмы: «Я здесь…»
Вспоминает Сергей Владимирович: «…он любил Отечество, Родину, как и все мы, Михалковы. И когда я в военной прокуратуре услыхал эту формулировку — “измена родине”, — не поверил, нет, нисколько. Я пошел на прием к заместителю министра внутренних дел генералу Чернышеву. Со своим письмом и с письмами тех, кто писал о младшем брате в военные годы в мой адрес.
Меня встретил неторопливый, уравновешенный человек… Он сказал:
— Что я могу сделать? Даже если вы и правы… Ваш брат в руках “СМЕРШа”. Я же к этой организации не имею никакого отношения.
Я было приуныл. Но генерал добавил:
— Обещаю вам одно: проверить данные, которые касаются его партизанского прошлого на территории Латвии.
Через некоторое время меня пригласили к Чернышеву, и я услыхал:
— Подтвердилось: ваш брат действительно организовал партизанскую группу, которая действовала в тылу у немцев. Теперь я советую вам поговорить с Берией…
Проснулся в то утро под первые аккорды гимна, приободрился и спустя время набрал номер, который помню и доныне. Голос секретаря:
— Сейчас соединю…
— Товарищ Лаврентий Павлович…
Излагаю суть дела. Ответ короток. В голосе с грузинским акцентом — властность и категоричность:
— Ваш брат — плохой человек. Но если вы сомневаетесь… ладно, я пришлю полковника, чтобы он все перепроверил…
Могу, конечно, написать, что я испытал, дожидаясь… Но не стану. Многим и многим пришлось в то время куда как тяжелей и безысходней…
Наконец меня вызвали телефонным звонком все туда же, к генералу Чернышеву. Там, в кабинете, находился и тот самый полковник из “СМЕРШа”. Он спросил меня едва ли не с ходу:
— Почему ваш брат сразу не застрелился?
Для знающих поясню: сдаваться в плен советский воин не имел права, в крайнем случае он должен был кончить жизнь самоубийством… Я ответил:
— Он не сдавался в плен, если опираться на свидетельства очевидцев. Он попал в плен вместе с тысячами других солдат и офицеров, которые оказались в безвыходном положении. И не собирался засиживаться в плену — бежал из калининградского концлагеря. Подтверждение — в письмах.
— Настоящие патриоты стреляются! — сухо отозвался полковник…
То есть получалось: брат твой — враг твой, ибо не настоящий патриот… Впрочем, если ты горой стоишь за своего брата-непатриота, то, выходит, сам-то ты кто?
— Однако если пишут совсем незнакомые люди и рассказывают, как мой брат партизанил и как он под видом немца добывал важные разведданные… — не отступал я.
— Это все еще надо доказать! — был ответ. — Проверить-перепроверить! Займемся!
Разговор, что называется, не получался… Михаилу “влепили” пять лет. Из них целых три года он отсидел в одиночке, в лефортовской камере.
Чего же от него требовали? Подписать предъявленные обвинения в измене Родине. Таскали на допросы, пытались поймать, запутать… и опять: “Подпиши!”
— Нет! Не подпишу!
— Ах так! Иди в одиночку! Вызову через год! Шел, куда сказали. Через год:
— Подпишешь?
— Что Родину не люблю и предал ее? — Да.
— Не подпишу! (…)
Я сдался не сразу, нет, пошел “в бой” за Мишу к председателю Военной коллегии генералу Чепцову:
— За что ему дали пять лет? Он же не совершил никаких преступлений против Родины!
Ответ:
— Он надевал на себя форму офицера СС. Он не должен был этого делать.
Идиоты! Но я опять пытался убеждать:
— Так ведь он убил этого офицера! И эта форма служила ему камуфляжем! Он же руководил партизанской группой!
— Сергей Владимирович, — мягко, сердечно так, по-отечески произнес генерал. — Ему дали не “целых” пять лет, а “только” пять лет. В наше время это не срок, дорогой поэт, в наше время за измену Родине дают двадцать — двадцать пять лет, а то… и высшую меру.
Слава богу, после Лефортова Михаила отправили не в края не столь отдаленные, а в лагерь под Рязанью.
Не скрою, мой приезд в этот лагерь — с орденами Ленина, Красной Звезды, со значками лауреата Сталинской премии на пиджаке… со славой одного из авторов гимна — произвел определенное впечатление на лагерное начальство.
Я не узнал Мишу в первое мгновение… Он был в такой заношенной робе… Он так глядел на меня… Мы крепко обнялись и поцеловались… И остались одни, и он долго-долго рассказывал мне, как и что произошло с ним за многие-многие месяцы войны. А я смотрел на его голые руки, торчащие из коротких рукавов, на впалые, давно не бритые щеки, на разбитые ботинки… А он меня утешал:
— Я-то еще что! Здесь у многих даже ботинок нет, кто в чем, иногда и босые… по замерзшей земле… А чтобы хоть как-то спастись от голода — выкапываем из-под снега картошку… мелкая, промерзшая… но есть можно…