Книга Луна и грош. Узорный покров - Сомерсет Уильям Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целую, Дорис.
P. S. Ужасно мне жалко Уолтера. Нелегко тебе досталось, бедняжка. Безумно хочу тебя видеть. Забавно, что мы с тобой одновременно ждем младенцев. Сможем держаться за руки».
Китти, задумавшись, стояла на палубе. Она не могла вообразить свою мать больной. Всегда она была такая живая, энергичная и ненавидела, когда кто-нибудь в семье хворал.
К ней подошел стюард с телеграммой: «Глубоким прискорбием сообщаю мама скончалась сегодня утром. Отец».
79
Китти позвонила у подъезда знакомого дома на Харрингтон-Гарденз. Горничная сказала, что ее отец у себя в кабинете, и она тихонько отворила дверь: он сидел у огня с вечерней газетой в руках. Когда она вошла, он поднял голову, отложил газету и суетливо вскочил с места.
– А-а, Китти, а я ждал тебя следующим поездом.
– Не хотелось тебя беспокоить, ты бы еще вздумал встречать меня, вот я и не сообщила точное время.
Он подставил ей щеку для поцелуя движением, которое она помнила с детства.
– А я тут просматривал газету, – сказал он. – Я уже два дня газет не читал.
Он, видимо, считал нужным оправдаться в том, что занимался таким обычным делом.
– Ну и правильно, – сказала она. – Ты, наверно, устал ужасно. Ведь мамина смерть явилась для тебя неожиданностью?
С тех пор как они не виделись, он постарел, похудел. Маленький, сухонький, аккуратный.
– Хирург сразу сказал, что надежды нет. Она была больна больше года, но не хотела обращаться к врачам. Хирург сказал, что у нее должны были быть сильные боли, просто чудо, как она их терпела.
– И никогда не жаловалась?
– Говорила иногда, что ей нездоровится, а на боли не жаловалась, нет. – Он помолчал, посмотрел на Китти. – Ты очень устала с дороги?
– Не очень.
– Хочешь взглянуть на нее?
– А она здесь?
– Да, ее привезли сюда из больницы.
– Да, пойду сейчас же.
– Мне пойти с тобой?
Что-то в его тоне заставило Китти бросить на него быстрый взгляд. Он слегка отвернулся, отводя от нее глаза. За последнее время Китти научилась безошибочно читать чужие мысли. Недаром она изо дня в день прилагала все силы, чтобы по случайному слову или необдуманному жесту угадать тайные мысли мужа. И сейчас она сразу уловила то, что отец пытался от нее скрыть. Облегчение, вот что он чувствовал, огромное облегчение, и это его пугало. Почти тридцать лет он был верным и преданным мужем, ни разу ни словом не отозвался плохо о своей жене, и теперь ему следовало горевать о ней. Он всегда делал то, чего от него ожидали. Он счел бы непозволительным хотя бы неосторожным взглядом или намеком выдать тайну – что он не испытывает того, что в данных обстоятельствах полагалось бы испытывать безутешному вдовцу.
– Нет, я лучше пойду одна, – сказала Китти.
Она поднялась по лестнице и вошла в большую, холодную, претенциозно обставленную комнату, материнскую спальню. Как хорошо она помнила эту массивную мебель красного дерева и на стенах – гравюры по Маркусу Стоуну. На туалетном столе все было расставлено и разложено в том неукоснительном порядке, которого миссис Гарстин всегда придерживалась. Цветы казались не у места: миссис Гарстин нашла бы, что держать цветы в спальне глупо, аффектированно и нездорово. Их аромат не заглушал чуть едкого, кисловатого запаха, как от свежевыстиранного белья, который у Китти всегда связывался с этой комнатой.
Миссис Гарстин лежала на постели, руки ее были скрещены на груди, словно выражая покорность, которой она в жизни не одобрила бы. Лицо было благообразно, даже внушительно – крупные, резкие черты, щеки, ввалившиеся от долгих страданий, запавшие виски. Смерть убрала с этого лица все мелкое, злое, оставила только силу характера. Супруга древнеримского императора, да и только. Китти поразило, что из всех мертвых людей, каких ей довелось видеть, только ее мать и в смерти выглядела так, словно эта неподвижная оболочка когда-то была обиталищем духа. Горя она не чувствовала: долголетняя отчужденность в ее отношениях с матерью не оставила места для дочерней любви; и, вспоминая ту девочку, какой она сама когда-то была, она думала, что такой ее сделала мать. Но, глядя на эту жесткую, властную, честолюбивую женщину, что лежала перед ней такая тихая и безмолвная сейчас, когда все ее суетные помыслы развеяны смертью, она смутно прозревала в этом некое возмездие. Всю жизнь она ловчила, интриговала, все ее желания были низменны и недостойны. Может быть, теперь, из какого-то иного мира, она оглядывается на свою земную жизнь с содроганием.
Вошла Дорис.
– Я так и думала, что ты приедешь этим поездом. Решила забежать хоть на минутку. Какой ужас, правда? Бедная мамочка.
И бросилась Китти на шею, заливаясь слезами. Китти поцеловала ее. Она помнила, как мать всегда пренебрегала Дорис и баловала ее, Китти, как она ругала Дорис за то, что та некрасивая и скучная. Неужели же Дорис в самом деле так потрясена ее смертью? Впрочем, Дорис всегда отличалась чувствительностью. Китти пожалела, что не может заплакать: Дорис сочтет ее бессердечной. А она столько всего перенесла, что не в состоянии изображать скорбь, которой не чувствует.
– Ты к папе зайдешь? – спросила она, когда рыдания сестры поутихли.
Дорис утерла слезы. Китти отметила, что от беременности Дорис еще подурнела и в черном платье вид у нее какой-то грубый и неряшливый.
– Нет, пожалуй. Только опять расплачусь. Бедный папочка, как он стойко держится.
Китти проводила ее в переднюю и вернулась к отцу. Он стоял перед камином, газета была аккуратно сложена – видимо, с тем расчетом, чтобы она убедилась, что он больше не читает.
– Я не переодевался к обеду, – сказал он. – Решил, что теперь это не обязательно.
80
Они пообедали. Мистер Гарстин обстоятельно рассказал Китти о болезни и смерти жены, упомянул, как тепло откликнулись на это событие друзья и знакомые (на столе лежали груды писем, и он вздохнул при мысли, что придется на них отвечать) и как он распорядился насчет похорон. Потом они вернулись в кабинет. Это была единственная во всем