Книга Михаил Бахтин - Алексей Коровашко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть ли хоть какая-то логика в этом бухгалтерски-дотошном перечне? Подчиняется ли он хоть какой-то стратегии или знакомит читателя с результатами работы генератора случайных слов? На эти вопросы Бахтин отвечает примерно так, как это мог бы сделать и Шкловский: «В этом длинном ряду каждая вещь возникает с абсолютной неожиданностью: ее появление ничем не подготовлено и ничем не оправдано; в качестве подтирки с таким же успехом могла появиться любая другая вещь. Образы вещей освобождены здесь от логических и иных смысловых связей, они следуют здесь друг за другом почти с такою же свободой, как в “coq-a-l’ane” (дословно — “с петуха на осла” или “от петуха к ослу”), то есть в нарочито бессмысленных нагромождениях слов и фраз (например, в речах Лижизада и Пейвино у Рабле). Но, однажды возникнув в этом своеобразном ряду, вещь подвергается оценке с точки зрения совершенно несвойственного ей назначения служить подтиркой. Это неожиданное назначение заставляет взглянуть на вещь по-новому, примерить ее, так сказать, к ее новому месту и назначению. В этом процессе примеривания заново воспринимаются ее форма, ее материал, ее размер. Вещь обновляется для нашего восприятия».
Искусство, полагал Шкловский, призвано восстанавливать утраченную «ощутимость» вещей. Затеянный Гаргантюа поиск наилучшей подтирки предназначен, по Бахтину, осуществить то же самое: «Вещи буквально возрождаются в свете нового развенчивающего применения их; они как бы заново рождаются для нашего восприятия; мягкость шелка, атлас наушников, “уйма этих поганых золотых шариков” на них выступают во всей конкретности и ощутимости, осязательности. В новой сфере унижения прощупываются все особенности их материала и формы. Образ вещи, повторяем, обновляется».
Регенерация ощутимости в таком упомянутом выше речевом жанре, как «coq-a-l’ane», производится по тем же техническим правилам: «Прежде всего это — игра словами, привычными выражениями (пословицами, поговорками), привычными соседствами слов, взятыми вне обычной колеи логической и иной смысловой связи. Это как бы рекреация слов и вещей, отпущенных на волю из тисков смысла, логики, словесной иерархии. На полной воле они вступают между собой в совершенно необычные отношения и соседства. Правда, никаких новых устойчивых связей в результате этого в большинстве случаев не создается, но самое кратковременное сосуществование этих слов, выражений и вещей вне обычных смысловых условий обновляет их, раскрывает присущую им внутреннюю амбивалентность и многосмысленность и такие заложенные в них возможности, которые в обычных условиях не проявляются. Это — общее значение “coq-a-l’ane”».
Но эта чисто словесная техника имеет определенный художественно-идеологический смысл, обусловленный общими устремлениями эпохи Ренессанса: «В условиях коренной ломки иерархической картины мира и построения новой картины его, в условиях перещупывания заново всех старых слов, вещей и понятий, “coq-a-l’ane” как форма, дававшая временное освобождение их от всех смысловых связей, как форма вольной рекреации их, имела существенное значение. Это была своего рода карнавализация речи, освобождающая ее от односторонней хмурой серьезности официального мировоззрения, а также и от ходячих истин и обычных точек зрения. Этот словесный карнавал освобождал сознание человека от многовековых пут средневекового мировоззрения, подготовляя новую трезвую серьезность».
Итак, постулируемая Бахтиным карнавализация теснится вместе с остранением Шкловского на одной смысловой площади. И это несколько неожиданное соседство лишний раз убеждает нас в том, что Бахтин очень часто лишь по-своему интонировал уже известные положения и тезисы. «Нащупывая» их в речевой утробе «Творчества Франсуа Рабле…», мы не занимаемся, разумеется, восстановлением чьего-то приоритета, а лишь пытаемся обновить застывшие представления о классической книге, придать ее содержанию дополнительную ощутимость. Надеемся, что хотя бы частично эта задача решена.
«Лекционная поэзия и кафедральная проза»
Как уже говорилось, в октябре 1945 года Бахтин переехал в Саранск, где стал исполняющим обязанности доцента кафедры всеобщей литературы Мордовского государственного педагогического института. Слово «всеобщей» может натолкнуть на мысль, что кафедра обеспечивала чтение лекций по всем основным литературам мира, включая русскую, но на самом деле в сфере ее деятельности была исключительно литература зарубежных стран.
Поселили Бахтиных в своеобразном пединститутском «замке» — доме, построенном на крепостном валу в центре Саранска и служившем до начала 1930-х годов городской тюрьмой. Пенитенциарный дух продолжал витать и в здании, переоборудованном под жилье для преподавателей: квартиры выходили в общий коридор, этажи соединялись железными лестницами, а на всем облике проапгрейденного строения лежал, по словам Владимира Турбина, «отпечаток острога». Сохранялась даже двучленная дифференциация обитателей. Прежнее деление на заключенных и надзирателей сменилось противопоставлением профессорско-преподавательского состава и техперсонала. Если доценты с кандидатами занимали два верхних этажа, то уборщицы и вахтеры квартировали в полуподвальном помещении.
Не надо, кстати, думать, что перевод исправительных учреждений в ведение жилищных комиссий был уникальной саранско-мордовской причудой. Например, Александр Вампилов (1937–1972), выросший в сибирском поселке Кутулик, провел детские годы в бараке, в котором когда-то находился пересыльный пункт, где ночевали каторжане по дороге в иркутский Александровский централ. Правда, никаких решеток, запоров и прочно оборудованных дверей драматург уже не застал. «Видимо, — писал он в конце шестидесятых, — был в свое время барак переоборудован… покрыт тесом», выкрашен «в цвет желтых березовых листьев» и превращен в «апартаменты» школьных учителей, истопников и уборщиц.
Публицисты «огоньковско»-перестроечного разлива наверняка увидели бы в жилищных условиях Бахтина и Вампилова очередное свидетельство «каннибализма» советской власти («Бедные люди вынуждены были жить в темницах!»), но интерпретировать этот факт необходимо с точностью до наоборот: как указание на парадоксальную «конверсию» разветвленной репрессивной системы. Во всяком случае, тюрьма, превращенная в жилой дом, более положительное явление, чем жилой дом, превращенный в тюрьму.
Сам Бахтин с иронией относился к столь необычному жилью. После того как в конце 1959 года ему дали квартиру в новом доме (улица Советская, 31), он не упускал случая упомянуть в разговоре прежнее пристанище, акцентируя внимание на его необычности («У нас с Еленой Александровной была вполне комфортабельная камера…», «А когда мы с Еленой Александровной жили в тюрьме…» и т. д.).
Изначальная комфортабельность «гостиничных номеров» бывшей тюрьмы, впрочем, оставляла желать лучшего. Валентина Борисовна Естифеева, работавшая вместе с Бахтиным на кафедре всеобщей литературы, вспоминала: «Дом, в котором получили комнату Бахтины, не имел никаких коммунальных удобств. Вся тяжесть бытового устройства легла на плечи Елены Александровны. Благодаря ее активной деятельности предоставленная им комната постепенно превращалась в уютное жилище. Была сложена небольшая русская печь, поставлены легкие фанерные перегородки, отделившие кабинет-спальню Михаила Михайловича от комнаты-кухни Елены Александровны и крошечной передней. Маленький письменный стол, сделанный по заказу, был поставлен параллельно теплой стенке русской печи и соответствовал ее размерам. За этим столом, в самой теплой части комнаты, Михаил Михайлович проводил все свое свободное время. Он был целиком освобожден от всех бытовых забот. Елена Александровна предусматривала, кажется, все, что могло его обеспокоить или повредить его здоровью. В зимние дни она выходила его встречать и осматривала ступеньки лестницы: не плеснул ли кто-нибудь из жильцов случайно воду из ведра, неся ее из близлежащей колонки. Все, что входило в поле деятельности Елены Александровны, было подчинено заботе о Михаиле Михайловиче. Она жила его жизнью, его интересами, волнениями и тревогами».