Книга Хор мальчиков - Вадим Фадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом у неё наконец могла начаться устроенная жизнь.
«Боже, — подумала она, — я не представляю, как мне готовиться».
— Пока вы размышляете, — сказал ей Марк, — глядишь, начнутся перемены и на востоке.
— Не так скоро, — возразила она. — Моисей, выводя свой народ из Египта, кружил по пустыне сорок лет, пока не умерли все, кто помнил рабство.
— Теперь живут дольше.
«Здравствуй, Митя! — перед отъездом (домой? можно ли — так?) написал он. — Жаль, что мы разминулись (видишь, получилась прямо строка из романса: “Жаль, что мы нелепо разминулись…”). Да, случайность — но разве они всегда нелепы? В нашем случае — определённо: мы переписывались через пол-Европы, а когда я приехал в Москву, тебя здесь не оказалось. Ждать лишнюю неделю до твоего возвращения нельзя. В нашей невстрече виноват, конечно, я, свалившийся как снег на голову, без предупреждения, а вдобавок ещё и не открывший по приезде своих координат… Но ведь и догадаться можно было.
Я уезжаю — самое время поговорить. Собеседников, подобных тебе, мне не хватает, и это письмо — повод не для излияния восторгов от родных мест, а для спокойной оценки собственного поступка.
Нынешнюю неудачу можно было б объяснить малостью срока, а значит — неизбежной суетою, вынуждавшей едва ли не одновременно с кем-то встречаться, что-то покупать, пропадать в каком-нибудь казённом присутствии и так далее. Но нет, вспомни, как мы говорили: уважительная причина не может служить оправданием. Не говоря уж о том, что нет у меня таких дел, какими я не посмел бы манкировать ради встречи с тобой, перенося, допустим, с утра на вечер или наоборот. Увы, так и не возникло нужды переносить.
Конечно, письмо может быть подробней устного рассказа, да слово выглядит на бумаге категорически, я же нынче смущён как раз обратным — неопределённостью своих пяти чувств — и боюсь, объясняя пользу приезда, запутаться в письменном монологе, не услышав вовремя твоих прекословий.
Ни в каких планах не было этой поездки в Москву — и вдруг я снялся и поехал, едва ли не с радостью. Не знаю, что меня погнало. Неужели — ностальгия? До сих пор, до последнего дня, я не замечал её симптомов, ведь во всей России у меня не осталось дома. В старых моих стенах живут чужие, и при нужде вернуться в советские пределы я предпочёл бы Рижское взморье, а не Тверскую — пусть лишь ради любимых ландшафтов или ради крохотного кафе близ Булдури, в котором старая сосна растёт сквозь крышу.
Ладно бы я хотел повидаться со своими… Но у меня в Москве нет родни, а по-настоящему близкий человек — это мачеха, иная кровь. Настолько близкий, что в прежнее время она бы сама помчалась мне навстречу, хотя бы в ту же Юрмалу. В прежнее время. А теперь, чтобы попасть туда, нам обоим нужны визы…
Впрочем, в действительности импульс у меня был другой.
Я ждал, ждал резких шагов Раисы (сделав однажды доброе дело, она непременно должна была б его уравновесить), и дождался, и сделал вид, что ничего не заподозрил. Её план был наивен — я не узнавал её, холодную и точную, но не мог не подыграть ей — не забывая, чем ей обязан, как много она сделала для меня, пусть и без риска или затрат. Теперь мне пришлось поспешать и много движений сделать наугад, без толкового мужского совета. Я играл по наитию и теперь стараюсь не припоминать подробностей, удобно считая, что обязан успехом только случаю.
Как оказалось, я рисковал».
«Оказалось?» — посмеялась бы, прочтя это, Мария, помнившая, как Свешников обычно заботился о мельчайших мелочах, и уверенная в том, что никакой риск не станет для него неожиданным. Между тем о сути дела ей было известно одно то, что он спешит в Москву на помощь пасынку, запутавшемуся в расчётах; какого рода была эта путаница и как были велики цифры, если для арифметических действий с ними понадобилось пересекать границу, приходилось только догадываться, и это изрядно волновало её, знавшую, чем чреваты денежные операции в нынешней России.
Дмитрий Алексеевич старательно не отвечал на прямые вопросы, но Мария уже научилась понимать его недоговорки; напротив, теперь затруднялся он — таить от неё задние мысли.
После потери дочери ей нередко мерещились катастрофы; она будто бы лучше других стала чуять опасность, а случалось, что и воображать её. Едва поняв, что Дмитрию Алексеевичу предстоит не просто утешать набедокурившего мальчугана, а иметь дело с неким невозможным долгом, она мгновенно представила себе целый набор воровских сюжетов от мордобоя до перестрелки. Как она и ожидала, отговорить Свешникова от поездки не удалось; впрочем, его доводы она знала наперёд. «Человек почти никогда не узнаёт об убийстве себя», — сказал он ей недавно, в отвлечённом разговоре (она крепко запомнила фразу, согласившись, что имеют значение только чужие смерти, а потом, про себя, — что дочка не ведает о пережитом ею, Марией, ужасе). Он же, продолжая невесёлую тему, напомнил и о том, что у него не осталось родных: исчезни, кто бы стал по нему убиваться? Ему, наверно, и в голову не пришло, что так можно обидеть Марию.
«Какие деньги? У меня, ты ведь знаешь, их нет», — отговаривался Дмитрий Алексеевич, и Мария пыталась втолковать: «Это-то и страшно».
И всё-таки он пропал. Связи с ним не было (и не следовало быть, он не назвал никаких телефонных номеров, чтобы никто не тратился попусту), но всё же дурные сны не посещали Марию, да и криминальные сценарии слагались не сами собою, а возникали в уме лишь при нарочном усилии; потом, правда, их приходилось чем-то вытеснять. Для того она и вызвалась провожать в Кёльн юную соседку (стараясь уверить себя, будто едет не для того, чтобы отвлечься, а из сочувствия ей). При этом ей казалось, будто сама она никак не действовала, а стала тенью, отбрасываемой для её же, тени, удовольствия. Что или кто её отбрасывал — вопрос посторонний; тем более неважно было, откуда падал свет. Важным было единственное несоответствие: Свешников часто, говоря о задуманных трудах, сокрушался, что взялся за них слишком поздно (а ведь лучше было бы посчитать, что — вовремя, потому что впереди маячили многие тягучие годы — по немецким меркам он ещё нескольких лет не дотянул до пенсии, не говоря уж о достижении некой средней в этих краях черты земного бытия), и всё-таки в порыве какой-то ложной самоотверженности ввязался в очевидную авантюру, которая не просто оторвала его от работы, но и могла кончиться бог знает (но даже и Мария — подозревала) чем.
Наверно, ввязаться в сомнительную историю ему, уверенному в решениях, было проще, чем она думала, — из-за одиночества. Его родных давно не было на свете — кто бы стал по нему убиваться? Марию, не приходившуюся ему роднёй и ещё не смевшую назваться женою, он мог и не принимать в расчёт.
Ни роднёй, ни ровней — иногда думала она, ничего будто бы не совершившая в прошлой жизни. Много было, на её взгляд, завещано мужчинам; никто не запрещал с ними тягаться, только она и единственную дочь растила, да не уберегла.
Ни — женой.
Она всё ж оставалась не одна. Никто не был в родстве со Свешниковым, а у Марии в России жили родственники, сёстры Нина и Таїш, пусть и проведшие свою жизнь не рядом с нею, а в нестоличных городах, на её взгляд — в такой скучной дали, что даже в какой-нибудь беде и то она, москвичка, наверно, не решилась бы съехаться ни с одной из них и лишь иногда словно соглашалась с невидимым спорщиком: «Ну да, конечно, Чехов жил в Таганроге, и это ему не помешало…» Беда не заставила себя ждать, но Мария и тогда не снялась с места, словно могла существовать только в большом, шумном городе. Она так и пропадала в опустевшей квартире, где каждая мелочь напоминала о былом домашнем счастье.