Книга Город чудес - Эдуардо Мендоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Американец пожал плечами.
«Не знаю, сынок», – будто хотел он сказать.
Открыл рот, медленно зашевелил губами, собираясь сообщить что-то важное, но не смог издать ни звука. Онофре задержал дыхание; он ждал, что отец вот-вот откроет ему великую тайну. Но отец безмолвствовал; в конце концов он закрыл рот и снова улыбнулся – на этот раз с легкой грустью. «Наверное, это и есть смерть, – подумал Онофре с содроганием, – ведь смерть – это неизменность; когда приходит смерть, настоящее останавливается, все замирает; там, где смерть, нет места движению, а значит, нет ни боли, ни радости, только это смятение и неведение, которое я теперь вижу на лице отца. Он по-настоящему мертв, это очевидно, – продолжал он размышлять, – поэтому его общество, показавшееся мне поначалу таким приятным, сейчас наполняет меня грустью; все это указывает на то, что я не мертв, – убеждал он себя, – иначе я не ощущал бы своих действий и не размышлял над ними. Но с другой стороны, вряд ли я продолжаю жить, иначе у меня не было бы этого видения. Без сомнения, я нахожусь в переходном состоянии, стою одной ногой по ту сторону разделительной, как говорят в мире живых, линии и вот-вот переступлю за эту черту обеими ногами. Я бы все отдал, чтобы вернуться к жизни, – думал он. – Я не хочу начинать все сначала, это невозможно, а если бы так случилось, мне все равно пришлось бы прожить ту же самую жизнь. Нет, я только прошу позволить мне идти дальше, и этого довольно. Только бы возродиться к жизни, и я смотрел бы на нее другими глазами!»
– He знаю, правильно ли я поступлю, если позволю вам ее увидеть, – сказала монашенка. – Лучше сказать, позволю ей увидеть вас.
– Вы знаете, кто я? – спросил он.
Монашенка поджала губы; она знала, но та холодность, с какой она изучала своего собеседника, от этого не уменьшилась. В этой холодности не было ни тени недоброжелательности или неприязни – скорее любопытство, смешанное с настороженностью.
– Все знают, кто вы такой, сеньор Боувила, – ответила она, понизив голос и немного кокетничая. Каждая черта ее лица отражала то или иное свойство характера: бескорыстие, щедрость, мягкость, терпение, стойкость и много чего другого, а вся она казалась живым воплощением милосердия. – Бедняжка очень страдала, – прибавила монашенка, смягчив тон. – Сейчас она по большей части спокойна – рецидивы случаются только иногда и длятся всего несколько дней. В этих случаях она снова воображает себя то королевой, то святой.
Онофре Боувила с пониманием кивнул.
– Я в курсе, – заявил он.
На самом деле он узнал обо всем лишь недавно. В те нескончаемые месяцы болезни, когда его жизнь, выхваченная in extremis[126]из лап смерти, по-прежнему висела на волоске, от него тщательно все скрывали.
– Любое расстройство будет для вас роковым, – говорили ему доктора.
Но они не могли помешать ему узнать правду косвенным образом. Однажды осенью он сидел в углу зала около закрытого окна, закутанный в плед из верблюжьей шерсти, и от нечего делать листал журналы, как вдруг наткнулся на заметку о свадьбе. Сначала эта новость прошла мимо его внимания; последнее время мимо его внимания проходило почти все. Служанка подобрала оброненные журналы с пола, задернула занавески, чтобы солнце, которое на закате дня светило прямо в окна, не падало ему на лицо. Когда девушка ушла, он прижался щекой к спинке кресла, покрытой кружевной накидкой – накидка была только что выглажена и еще сохраняла свежий аромат базилика, – и отдался во власть дремоты. Теперь он спал подолгу; любая самая простая деятельность утомляла его. К счастью, сны были приятными, но на этот раз его разбудило тревожное ощущение. Он не знал, сколько проспал, но, судя по положению линии, очерченной солнечными лучами на плитках пола, немного. Несколько минут он пытался понять причину своей тревоги: «Может, это от той заметки, что я вычитал в журнале?» – спрашивал он себя. Он зазвонил в колокольчик, всегда находившийся у него под рукой; на зов с испуганными лицами прибежали служанка и сиделка.
– Черт побери! Со мной все в порядке, – гневно проговорил он, разозленный деланым проявлением заботливости. – Я только хочу, чтобы вы принесли мои журналы.
Пока служанка ходила за журналами, сиделка измерила ему пульс; это была сгорбленная угрюмая на вид женщина.
– Жена подсовывает мне этих мужеподобных баб в наказание, – говорил он Эфрену Кастелсу, когда тот приходил навестить его.
– А что ты хочешь? – отвечал великан не моргнув глазом. – Розанчика, который тут же устроит тебе вторую кому? – Он осмотрелся, дабы убедиться, что их не подслушивают, и добавил: – Если бы ты видел, каким я застал тебя в борделе, ты бы так не говорил.
– Прекратите глазеть на меня как на умирающего! Лучше протрите мои очки куском бинта – вон он, торчит у вас из кармана, – пробурчал Онофре, вырывая руку.
Сиделка с вызовом посмотрела ему прямо в глаза. «Вот до чего я дошел! Не хватало еще драться со старыми девами», – подумал он. Потом приказал раздвинуть занавески и оставить его в покое. Когда сиделка ушла, он лихорадочно стал искать то объявление, где сообщалось о свадьбе. «Я очень счастлива, – говорила звезда репортеру журнала. – Джеймс и я большую часть года будем проводить в Шотландии, там у Джеймса родовой замок». Далее в заметке сообщалось, что Джеймс был английским аристократом, молодцеватым и подтянутым. Они познакомились на борту роскошного трансатлантического парохода. «Да, это была любовь с первого взгляда», – признались они. В течение нескольких месяцев помолвка держалась в тайне, чтобы избежать преследования надоедливых репортеров. И каждый день он присылал ей орхидею. Открыв поутру глаза, первое, что видела звезда, была орхидея. Свадьба должна была состояться до наступления зимы в месте, которое они не хотели называть. «Потом нас ждет медовый месяц в экзотических странах, – рассказывала она и все время повторяла: – Я очень счастлива». И по этой причине объявляла о своем окончательном уходе из кинематографа.
– Где она? – неожиданно спросил он у Эфрена Кастелса в тот же день. Великан пришел в замешательство.
– У нее дела лучше некуда, поверь мне, – сказал он. – Она в приятном месте, не похожем на санаторий. – Потом, расценив тяжелое молчание друга как безусловное обвинение, разразился гневной тирадой: – Не смей на меня так смотреть, Онофре. Теперь смотри не смотри, а дело сделано, и любой на моем месте поступил бы точно так же. У меня не было другого выхода. Да и ты с самого начала знал, что у этой авантюры не могло быть другого конца. Это началось давно.
Он рассказал, как со времени передачи в его руки киностудий дела шли все хуже и хуже. Скоро все поняли: Онеста Лаброущ не намеревалась выполнять ничьих приказов, если они не исходили от Онофре, но он ушел из ее жизни навсегда. Теперь на фильм, который раньше снимался за четыре-пять дней, уходило несколько недель; проблемы множились в геометрической прогрессии. В конце концов она попыталась убить Цукерманна. Однажды, когда он обошелся с ней жестче, чем обычно, она вытащила пистолет из кармана и выстрелила в режиссера. Пистолет был устаревшей модели, одному богу известно, где она его откопала; он разорвался у нее в руке и чудом не разнес ей голову. После этого инцидента все согласились, что остается лишь запереть ее в сумасшедшем доме. Онофре мрачно кивнул. После исчезновения Онесты Лаброущ основанная им киноиндустрия стала разваливаться. Они пробовали других актрис, но никто из них не имел успеха, все проваливались. Теперь, в отличие от того времени, когда фильмы давали огромные сборы, они с трудом окупают расходы, и публика предпочитает кинопродукцию Соединенных Штатов. Сам Эфрен Кастелс с энтузиазмом говорил о Мэри Пикфорд и Чарли Чаплине. Уже принято решение о закрытии студий, упразднении акционерного общества и перепрофилировании дела на импорт зарубежных фильмов.