Книга Дорога долгая легка - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром он обнаружил с раздражением, что ему не хочется видеть ее сейчас, и он ушел задами в поле, в направлении соседней деревушки. Дорогой он размышлял, что же это, отчего ушел: боится ли он испортить то, что было, или боится разочарования. А может, он цепляется за последние часы свободы, пока еще не втянулся в эту историю, пока остается такой же неприкаянный, свободный, ничей. Дорога вела в деревушку, которую он, вероятно, знал, но давно забыл, так что это было уже настоящее путешествие — незнакомый кусок дороги, пяток старых домов, магазин, а может, даже попадется усадьба, впрочем, вряд ли: он знал здесь все усадьбы — и апраксинскую, и олсуфьевскую, и Оболенских… А все же вдруг попадутся остатки парка или остатки погоста — совсем здорово… А может, какая ни то встреча, случайный, дорожный разговор — с молоденькой девчонкой, с пацаном-школьником, а еще лучше с говоруньей-бабкой… Путешествие. Еще в тот, самый первый, приезд Зенкович отправился как-то на рассвете в свое первое пешее путешествие по России — через Вороново и Волдынское в Дмитров. Вернулся он измученный, открыв для себя одну из самых больших радостей жизни и один из самых ее волшебных обманов — путешествие. Ему и сейчас часто удавалось отогнать гнусную, предательскую мысль о том, что сколько броди — везде одно и то же, что различия ничтожны, а уж люди вовсе одни и те же… Мысль эта была безнадежной, она отнимала у жизни последнюю прелесть, парализовывала воображение. Он гнал эту мысль, и натура его по-прежнему откликалась на дорогу, хотя без прежней экзальтации восторга.
Ему повезло и сегодня. Впрочем, ему не могло не повезти — это было беспроигрышное мероприятие; не одно, так другое. В Торопове он наткнулся на следы заброшенного барского дома: сиреневая куртина, остатки липовой аллеи, каменная конюшня. И старик ему дорогой попался забавный. В воспоминаниях старика прошлое представало устроенным и великолепным: иначе не могло быть, потому что старику в ту пору было двадцать пять и у него ничего не болело по утрам. Служил он тогда стрелком охраны на строительстве канала Москва — Волга. Зенкович выяснил, что хозяйство на канале было богатейшее, снабжение дай Бог какое. (По тем временам? — По всем временам.) А уж весело было, и клуб, и артисты приезжали, и зеки самодеятельные, и девки в зоне, разные. Тогда чего ж было не жить? Барский дом здесь действительно стоял в проклятое доканальское время, дом был замечательный, но в двадцать третьем или двадцать пятом году порушили его мужики, сожгли, а потом развалили. (Почему? — Понятно почему, народ был обозливши на старую власть: в этом доме, говорят, дедов и отцов наших пороли, соберемся и к чертовой матери спалим, а еще такое было дело, что инвалидный дом новая власть тут хотела устроить, дак мужики и говорят: инвалидов этих кормить заставят, а кто будет кормить, мы, известное дело, нам же самим жрать нечего, давай дом палить.)
— Ясно, — сказал Зенкович. — Все правильно.
Но дедова мысль уже потекла в другом направлении.
— Опять же мы, может, его напрасно пожгли, — сказал он. — Потому что в ем можно было клуб открыть. Или, к примеру, столярную мастерскую. Или для ребятишек, например, учреждение.
— Библиотека была? — с тоскою спросил Зенкович.
— А как же. Это я хорошо помню. Потому что я сам с этими книгами натерпелся. Звонок был в контору из волости, чтоб, значит, срочно выделить две подводы и все барские книги свезти в город. Я как раз подвернулся, меня и выделили. Накидали книг, сколько вошло, повезли. Погода весной холодная была, слякотная, а книг етих с верхом, так что кой-чего дорогой растеряли, так ведь они небось и не все нужные…
— Не все, далеко не все, — грустно подтвердил Зенкович. — И как? Довезли?
— А как же. Довез. С трудностью справился и все как есть довез, однако в городе не удалось доподлинно установить, кто звонил. Я, конечно, первым делом привез в совет, а там говорят, мы вам не звонили. В народное образование, говорят, везите. А там тоже — мы не вызывали, возиться нам некогда, в суд везите. Привезли, а там заперто. Дальше — чека. Я не поехал. Не зовут, чего я поеду. Еще я их в школу возил, ети книги, в больницу всюду возил, а все на голодный желудок не емши, уже темно стало, мне еще домой добираться, ну все, думаю, каюк, обратно не повезешь, раз в контору звонили, значит, кому-то нужно, скандал будет… И тут из двора серьезный такой мужчина кричит: «Эй, деревня, сюда давай сваливай! У нас техника простаивает. Снеготаялка. Сюда вали, мы снег будем топить для трудящегося народа…»
— Свалил?
— А как же, с большой радостью — и домой, давай Бог ноги… Книги иные были красивые, ныне таких редко. Хотя, конечно, ненужные, потому что уже устарелые и не нашего языка, белогвардейского. Дореволюционные, одним словом.
Простившись с дедом, Зенкович вышагивал лесною дорогой и думал о том, что новая и новейшая история его родины еще ждет своих историков и летописцев, а их нет, им недосуг, и ему недосуг, и всем…
На обратном пути Зенкович задремал на лугу и проснулся от стрекота мотоциклов. Сын гармониста и сын убийцы промчались куда-то в сверкающих куртках. Зенкович вошел в деревню. Там царил переполох. Незнакомая баба, плача и причитая, гнала по улице корову. За ней с изысканной матерщинной бранью едва поспевал пастух, волоча кнут по земле. Зенковичу сообщили, что коровы объелись молодого клевера. Девочка с ребенком стояла у крайней избы, беседуя с женщинами. Зенкович увидел, как она сразу потянулась к нему, потом сделала предостерегающее движение. Ну да, она хочет, чтобы он подошел, но боится, что получится неловко на людях, что он выдаст ее с головой или, наоборот, слишком уж испугается за себя, за нее… Поколебавшись всего мгновение, Зенкович решил подойти. Он поздоровался со всеми, снова вежливо спросил, что за беда стряслась с коровами, потом улыбнулся ей и поздоровался с ней отдельно. Он увидел, как она осветилась радостью, понял, что поступил правильно. Им никуда не деться от того, что должно с неизбежностью произойти между ними, и он словно бы признал это при всех сейчас, прося о всеобщем признании и всеобщем одобрении их связи. На то, чтобы она осталась незамеченной, надежды не было.
Зенкович пообедал с Лелькой, потом долго и счастливо спал. А когда стемнело, он уселся под разбитой березой, наверняка зная, что Зина его придет, что и она, среди своих домашних забот, ждет не дождется этого часа.
Она появилась и молча, не говоря ни слова, отчаянно обняла его маленькими, крепкими ручками. Поцеловавшись, они пошли по дороге, прочь от деревни, остановились, пошли снова, а потом, непонятно как, может, она все-таки вела его, очутились перед стогом и опустились в прошлогоднее сено. Она помогала ему раздевать себя и при этом гладила его и прижималась, и была в ней такая трогательная готовность, такое ожидание и неловкая нежность, что Зенкович и не заметил — убей его, не смог бы сказать потом, — какая она была женщина и что это было, что он испытал на пахучем прошлогоднем сене под черным пологом неба. А потом, когда он очнулся от забытья и неизбежного короткого сна, он увидел звезды, услышал ее осторожное — чтобы не разбудить его — дыхание и тысячу шорохов в сене: Боже, сколько здесь, наверное, было еще обитателей, кроме них двоих, сколько жуков, таракашек, муравьев. Странно, что они не трогают людей, — Зенкович поежился. Жесткие иголки сена кололи голое тело.