Книга Андрей Белый - Валерий Демин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же его по-прежнему раздирали противоречия, так как новейшие экспериментальные данные и теоретические обобщения лишь частично объясняли большинство из волновавших его вопросов. В естественно-научной картине мира А. Белый отчетливо видел пробелы и недоговоренности, которые не могла заполнить современная наука – зато достаточно внятно можно было объяснить с позиций антропософии и других эзотерических учений. Это касалось и сущности космогенеза, и структуры Мироздания, и основных стадий эволюционного развития (естественно, в рамках «вечного возвращения»), и причин появления человека, и механизмов мышления, и странствий «самосознающей души» по бесконечным мирам, и множества других, не менее захватывающих проблем. Потому-то те, кого тоже волновали подобные вопросы, так серьезно, внимательно и заинтересованно относились к антропософским откровениям Белого. В разное время среди его слушателей были многие известные писатели, в их числе – Вячеслав Шишков, Алексей Толстой и Максим Горький. Последний не только расспрашивал Белого о положениях оккультных учений, но даже опубликовал (еще в 1923 году) в первом номере берлинского журнала «Беседа» обстоятельную и содержательную статью, посвященную антропософии.
* * *
Клавдия Николаевна в своих воспоминаниях попыталась описать те счастливые мгновения, когда Белый входил в контакт с ноосферой и его охватывало вдохновение (в тексте она обозначает мужа только инициалами – Б. Н.): «
Он сидел совершенно спокойно, почти неподвижно. По временам только что-нибудь быстро записывал и опять застывал. Я ни разу не видела, чтобы он откинулся в кресле, ища нужное слово, или отбивал ритм ногой, отстукивал карандашом или пальцами или раскачивался в такт слагавшимся строчкам.
Никаких посторонних движений. Побледневший, весь стянутый в точку внимания, он, казалось, о теле забыл.
И только особенная, нараставшая вокруг тишина показывала, что он далеко, далеко от нашего домика. И там, в каких-то ему лишь открытых мирах, развивает теперь энергию своих действий, от которых тишина углубляется и непрерывно и странно растет.
Да, тишина… Но какая? Как передать ее качество? То необычное, что ее насыщает, что разливается в комнатах и вызывает в душе волненье до трепета, а сердце заставляет ускоренно и напряженно стучать. Так бывает во время горной грозы, где стихии подходят вплотную, где заряженный электричеством воздух отнимает дыхание.
Безмолвие комнаты колебалось гулом взволнованных ритмов. В сквозной немоте звучно гремели раскаты какихто нездешних органов. Разгорались и гасли вспышки нездешних зарниц.
А Б. Н. становился все тише. Сидел, как изваянный. Но казалось, что он теперь центр огромной сверлящей воронки, втянувшей в себя весь огонь его жизни, весь жар его слов и бросающей от себя вихревые спирали.[64]
Он затихал. А спирали летели все шире, все выше. Неслись, и неслись, и неслись. Уносились к пределам вселенной, к „стародавним огням Зодиака“. Там, в безмерной дали, все кружилось, роилось и реяло. Заплеталось в певучие хороводы анапестов, ямбов, хореев. Шло в торжественном строе молоссов (античный стихотворный размер, используемый также в русском силлабо-тоническом стихе. – В. Д.). Ассонансы сверкали причудливой нитью, как сквозящий узор драгоценной парчи, и нежно горели жемчужные отсветы „светов“ – бирюзовых, сиреневых, розовых, – будто далекое солнце играло на снежных, далеких венцах.
Все это готовилось хлынуть, залить своим звоном и радугой белый бумажный листок. Мне не хватало дыхания.
А Б. Н. был все так же спокоен и сосредоточенно строг. Только тени вкруг глаз углубились, и еще побледнело лицо.
Я не могла ни читать, ни даже думать. Садилась с ногами на постель против двери в комнату Б. Н., откуда видела его склонившийся над столом профиль.
Не хотелось ни шевелиться, ни двигаться. Самой замереть и притихнуть, чтобы не помешать, не спугнуть.
Смотрела и слушала. Что?
Припоминались слова: „Ток высокого напряжения. Не подходите. Смертельно“.
Эти слова Б. Н. прочел на одной из дверей в помещении ЗаГЭСа, где вдоль стен залегали, как молчаливые змеи, огромные сероватые кабели.
Б. Н. был поражен „адекватностью“ этого выражения: он знал, что ток высокого напряжения существует не только в машине. Он действует и в человеке.
И я видела его в человеке. Во мне твердилось невольно: „Не подходите… Смертельно…“ Но почему?
Ведь перед глазами был тот же склоненный, задумчивый профиль, отсвет лампы на бархате шапочки, легкий очерк плеча и руки с папироской.
Изредка он вдруг вставал, точно поднятый внутренним вихрем. Делал из кресла крутой поворот и шел по комнате волевым, решительным шагом, глядя прямо перед собой, но не видя. Шел с непередаваемым выражением лица, весь натянутый, как стрела, распрямившись и крепко сжав крест-накрест ладони несколько выдвинутых вперед рук, точно в них поставил упор против охватившей его внутренней бури.
Делал два-три шага и, так же непроизвольно рванувшись на повороте, под острым углом бросался к столу. Еще на ходу наклонялся к бумаге, пристально вглядывался и так застывал, не разжимая рук. Потом, все еще стоя, начинал торопливо записывать. И только через некоторое время автоматически, как сквозь сон, опускался на кресло.
Иногда я спрашивала его после – зачем он вставал и куда так решительно шел? Он удивлялся: „Разве вставал? Да нет же! Совершенно не помню“.
Он мыслил стихийно, как мудрецы Древней Греции, парадоксально, как Ницше, интуитивно, как Гёте. Но жест его мысли был отработан на Канте. Аристотель, Сократ, Вл. Соловьев, Лев Толстой вошли в нее как фермент.
Вот он начинал говорить. Лились волны света. И казалось, гигантское солнце всходило, озаряя ландшафты времен: „декалионы“ мировых километров – народы, культуры, века и вселенные – вплоть до начала начал, или атома, где предел снова стал беспредельностью и где – так учит химия – солнце протона с электронами лунных планет открылось в несуществующе-малой, глазу невидимой точке.
Он говорил. И вставали картины эпох. Оживали фигуры борцов и строителей знания. Звучали их голоса: „Сделано то-то, тогда-то“. Раскрывали, несли свои „вклады“. И вновь отступали, скрывались в тенях убегавшего времени. А на смену им уже выходили другие: еще и еще – от Гераклита, Фалеса, Рожера Бэкона, Абеляра и далее, далее, к нам приближаясь.
Вот уже Возрождение. Вот 17 век… 19-й. Все ясней и отчетливей виделся мир человеку; все больше рассеивались „поэзии ребяческие сны“; все трезвей становилось сознание, высвобождаясь из облачной яркости мифов, где „мир размышлял и мирилось знание“… ; отрываясь от утонченной клавиатуры средневековых споров о nominalia (номинальном. – В. Д.) и realia (реальном. – В. Д.), переходя к опытной точной науке, чтобы… в результате всех опытов атом невидимый был научно объявлен центром солнечной новой Вселенной, смыкая конец с началом или размыкая его в бесконечность: „Материя – глубочайшая суть бытия…“