Книга Плач по красной суке - Инга Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очередная невестка Василисы работала на заводе, где штампуют пластмассу. Вся ее комната была завалена ярким пластмассовым ширпотребом: вазочки, статуэтки, мыльницы, полочки, игрушки, этажерки, люстры, посуда, хлебницы, — мы ходили в ее комнату, как в музей. Там особенно поражал воображение какой-то продолговатый розовый предмет, совершенный по форме, но абсолютно непонятного назначения. Он оказался деталью самолета, которую эта баба сперла в запарке.
Только одна семейка заматерелых в грехе воров-торгашей крала профессионально: вкрадчиво, аккуратно, скромно. Они никому не позволяли заглядывать в свою комнату, и лишь запахи жратвы, которые доносились оттуда, изобличали их с головой. И еще их спесивая красавица дочь, разодетая как павлин, так откровенно презирала всех нас, как только выскочка из воровской среды может презирать ближнего.
Нашим правоверным партийцам на их идеологическом фронте красть было абсолютно нечего, и они законно гордились своей кристальной честностью и возводили это себе в заслугу. Но, мне кажется, этот фактор пагубно сказывался на их психике. Постоянно лгать и никогда не красть — этакое противоестественное раздвоение, этакая половинчатость наверняка разрушала их нервную систему. Поэтому они начали красть на законных основаниях — посредством пайков и распределителей они узаконили свое воровство.
Мне казалось — я схожу с ума. Я и впрямь сходила с ума от беспомощных попыток как-то отрегулировать наше взаимопонимание. Но хоть убей, я уже не могла соответствовать образу жизни моих соплеменников, и в этом смысле они были по-своему правы: немцы совратили и подменили меня, научили трезвости, трудолюбию, чистоплотности, сдержанности и честности.
Но все эти тяжким трудом приобретенные в Германии добродетели здесь автоматически обращались в пороки. Меня подозревали в хитрости, коварстве, скрытности, жадности и яростно боролись с этими мнимыми пороками. То и дело мне учинялись бестолковые скандалы, меня оскорбляли, поносили, называли «немецкой подстилкой, выблядком, фашистским выкормышем». «Здесь тебе не Германия», — говорили они по любому поводу. Причем в заслугу себе возводились даже откровенные пороки, такие, как хамство под личиной откровенности, черное пьянство под маской загула, блядство под лозунгом свободы. В их представлении все эти свинские качества обладали какой-то притягательной силой, без которой невозможен непостижимый и загадочный русский характер. Да и кто только выдумал этот загадочный русский характер, который давно состоит из одних пороков? Неужели пороки столь загадочны?
Но бог с ними, дело не в соседях. Не так уж они меня травили и не очень-то могли затравить. Все-таки не с луны я к ним свалилась и не из пансиона благородных девиц. У меня за спиной были ужасы по-круче. Беда в том, что моя матушка оказалась их верной союзницей.
Поначалу, беспомощно барахтаясь в этом море страстей, я вполне искренне полагала, что моя мать — женщина невероятного темперамента и великой души. Меня очень угнетала собственная малахольность. Я страдала от невозможности ответить матери столь же горячими, искренними чувствами — уйти в эту стихию чувств и начисто раствориться в ней. Но постепенно я возненавидела привычку жить только чувствами, в основном случайными и низкопробными. Эта привычка являлась следствием всего лишь дурного воспитания, порождением вывихнутой психики и вконец разболтанной нервной системы.
Случай с моей матушкой был уже клиническим. Не подозревая того, она уже в то время страдала тяжелой формой базедовой болезни, которая выражается в истерии, слезливости, раздражительности, обидчивости. Война, блокада и прочие невзгоды сорвали ей щитовидную железу. Но даже когда болезнь определилась, сочувствовать ей было практически невозможно. В таких диких надрывных и злобных формах выражалось это заболевание, что даже родные не в силах были ее жалеть. Наблюдая симптомы этой болезни в разных стадиях, я не могла избавиться от ощущения, что не только война искалечила психику моей бедной матушки и сорвала ей щитовидку, но в основном ее дражайшая партия, благодаря которой лживость, лицемерие и ханжество вошли в ее плоть и кровь, а злобный надрыв и отчаяние — результат и следствие постоянного страха, который накапливался в ее организме, как радиация, пока не полетели предохранители: сердечные клапаны, щитовидка, мозговые сосуды и так далее…
Болезнь прогрессировала, и мать стала особенно мнительна и обидчива — слезы буквально лились ручьем, бурные слезы жалости к самой себе, так несправедливо и жестоко обездоленной, униженной и непонятой даже собственной дочерью. Безумно жалея себя и никогда других, она требовала какой-то особой чуткости и деликатности по отношению к себе.
Ее надтреснутый голос вибрировал, дрожал и, срываясь на высоких нотах, переходил в крик. Злобный надрыв был в каждом ее жесте и поступке.
Я не клевещу на свою мать и не осуждаю ее. Я пытаюсь разобраться в причинах, благодаря которым я лишилась материнской любви, и ненавижу силы, которые породили эти причины. Две одинокие близкие души, чудом уцелевшие на полигонах войны, подарком судьбы возвращенные друг другу — мать и дочь, — нам ли было не ценить этого подарка, не благодарить провидение, сохранившее каждой из нас самого близкого человека. Как я мечтала о такой близости в плену, на чужбине. Вдвоем мы еще могли бы продержаться, могли бы понять и полюбить друг друга.
От природы моя матушка была совсем неплохой женщиной: сильная, смелая, красивая — она была рождена для нормальной, здоровой жизни и запросто могла составить счастье мужа и ребенка. На что же она угробила свои силы, на что потратила свою жизнь, кому заложила свою душу и что получила взамен? Бескорыстное служение делу партии, бессмысленная жертва бесчувственным глиняным идолам…
Еще не поздно было опомниться, подлечиться, смириться с поражением и обратить свою душу, открыть свое сердце для единственного существа, которое в ней нуждалось. Но об этом не могло быть и речи.
Я понимаю, у матери были основания не доверять никому на свете: ведь она была свидетелем, чуть ли не организатором того великого почина, который начался с Павлика Морозова и кончился массовыми доносами детей на своих родителей, доносами, которые беззастенчиво печатались во всех молодежных журналах и газетах.
У них были основания не доверять своим детям и воспитанникам. Но добро бы просто не доверять, с этим еще можно было бы смириться и, может быть, даже со временем завоевать их доверие. Нет, верноподданность моей матушки носила активный, я бы сказала даже — агрессивный характер. Всеми правдами и неправдами она пыталась внушить мне, вколотить в мое сознание идею, что нам выпало счастье родиться и жить в самом справедливом, свободном и безупречном государстве на свете.
— До революции ты была бы прачкой, прислугой, судомойкой и даже проституткой, — патетически вещала она. — Об тебя вытирали бы ноги, тебя бы унижали, травили на чердаках и в подвалах…
— А что теперь? — робко спрашивала я и окидывала удивленным взглядом нашу убогую обстановку… Но тут же увесистая оплеуха пресекала мои провокационные намеки.
Со временем я нашла более веские доводы. Когда мать слишком донимала меня своей агитацией и пропагандой, я отвечала ей, что она всю жизнь была идеологической прислугой и ни с одной прислугой так плохо не обращались, как с ними — партийками. И опять получала по шее.