Книга Малиновский. Солдат Отчизны - Анатолий Тимофеевич Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Послания Министра обороны СССР Маршала Советского Союза Р.Я. Малиновского участникам международного чемпионата по шахматам дружественных армий. 8 мая 1964 г.:
Шахматная борьба позволяет осуществлять «стратегические» замыслы, неожиданные «тактические удары», победа достигается высоким уровнем своеобразного «оперативного» шахматного искусства. Шахматы развивают точность мышления, способность ориентироваться и принимать ответственные решения в быстро меняющейся обстановке, воспитывают выдержку, закаляют волю. Мы, военные, высоко ценим шахматы за то, что они дисциплинируют человека, способствуют воспитанию воли, выдержки, развивают память, сообразительность, приучают логично мыслить, словом, являются хорошей гимнастикой ума.
В наше время, когда армии оснащены современным могучим оружием, в котором воплощены все достижения науки и техники, особо возрастает роль шахмат как средства умственной тренировки.
Полагаю, что состязания сильнейших воинов-шахматистов — представителей дружественных армий — станут хорошей традицией, ещё одним вкладом в развитие! боевой дружбы и сотрудничества армий социалистических стран.
Из воспоминаний С.М. Борзунова:
Осенью 1966 г. я приехал на лечение в Пятигорский военный санаторий, и волею судьбы моя отведённая мне комната оказалась... рядом с апартаментами, в которых размещался Р.Я. Малиновский с женой. Начальник санатория, конечно же, и не собирался никого селить рядом с министром, но Родион Яковлевич счёл две из пяти отведённых ему комнат лишними и оставил в своём распоряжении кабинет, спальню и аппаратную. Вторую свободную комнату занял генерал Петров. В общем холле стоял бильярдный стол и столик с шахматами.
Признаюсь, узнав о таком соседстве, я растерялся, но Родион Яковлевич развеял все мои опасения в первые же минуты общения. Там, на отдыхе, маршал открылся мне как человек — многое оказалось неожиданным. Помню, как он подошёл к окну, из которого открывался поразительной красоты вид на Эльбрус, и негромко, но очень выразительно стал читать лермонтовские стихи:
У Казбека с Шат-горою
Был великий спор...
Почти месяц прошёл в ежедневном общении с интереснейшим человеком, оказавшимся знатоком и тонким ценителем литературы. Словно профессиональный литератор и даже литературовед, Родион Яковлевич судил о стиле и языке писателей, чьи произведения мы обсуждали. А сколько стихов он знал наизусть! Мне, закончившему редакторский факультет Военно-политической академии, прямо скажу, нелегко было вести с ним диалог. Дело осложнялось тем, что мне были знакомы далеко не все произведения, о которых говорил маршал. Скажу только, что, вернувшись в Москву, я не только перечёл Ларошфуко, но и засел за Паскаля, Вовенарга, Монтеня, Шамфора, которых не раз цитировал в наших беседах Родион Яковлевич. А каким знатоком пословиц и поговорок он был! Причём, не только русских — я слышал от него и китайские изречения, и курдские пословицы, и чеканную латынь. Однажды я заметил на столике в холле книжечку — сборник шахматных этюдов, но привлекла моё внимание не сама книжечка, а закладка, на которой чётким, поразительно красивым почерком Родиона Яковлевича были написаны две фразы — Omnia vincit amor и Sic trancit gloria mundi. Что свело их вместе — «Всё побеждает любовь» и «Так проходит земная слава»? Я, конечно же, не спросил, о чём до сих пор жалею.
Из воспоминаний капитана 2 ранга Л.М. Жильцова, в 1962 г. командира атомной подводной лодки:
Очень хорошо помню своё ощущение от этого человека. От Малиновского исходило ощущение спокойствия и колоссальной внутренней силы.
ПАМЯТЬ-СНЕГ[20]
И память-снег летит и пасть не может.
Никогда не знаешь, что запомнится даже из того дня, что, считается, врезан в память целиком. Помнишь другое — рядом, после. Пустой дом наутро после похорон, очки на краю стола. Машинально: «Надо сдвинуть, разобьются. — Разобьются — и что? На что они теперь? — Нет, нельзя, чтоб разбились: папины! И полдня ищешь футляр, цепляешься за очки, как за соломинку, протянутую из прошлого в жизнь, которой ты не хочешь знать, но которая началась — вчера. Первый её день — похоронный — так и останется зиянием. Ни тогда, ни тридцать лет спустя не вспомнить ни лиц, ни слов — только тиски, сдавившие душу, холод и мелодию, столько раз слышанную прежде, но мимо сердца, а с тех пор уже навсегда слитую с мокрой метелью и осклизлым льдом брусчатки на площади. 3 апреля 1967 года в Москве шёл снег, последний в ту долгую зиму.
А за полгода до того, 7 ноября, был мой двадцатый день рождения. Папа уже болел, но ни мы с мамой, ни врачи и не подозревали о диагнозе. Сильно болела нога на месте старого ранения, полученного ещё в Первую мировую, (а если папа говорит «сильно», значит — «непереносимо»). После бездумно прописанного грязевого лечения в Цхалтубо стало только хуже, но папа работал и седьмого пошёл принимать парад. Только мы с мамой знали, чего ему стоит каждая ступенька на мавзолей, каждое слово речи. Вернувшись, он лёг и больше уже не вставал (а жить ему оставалось полгода). Через неделю его увезли в госпиталь — в пятницу, и это пренебрежение суеверием испугало.
Ещё в Первую мировую, в Польше, гадалка, предсказывая папе головокружительную судьбу, маршальский жезл и высший военный пост, предупредила: «Не начинай нового дела, не отправляйся в путь в пятницу! Дурной для тебя день». Поначалу он не обратил внимания на предостережение и не принял всерьёз пророчеств, но после второго ранения (оба — в пятницу, как и третье, тридцать лет спустя) взял за правило смотреть в календарь, назначая начало операций или планируя командировки. Но пятницы из недели не выкинешь — всё худшее в нашей семье неизбежно случалось в пятницу. Пятницей был и последний день папиной жизни — 31 марта 1967 года. Спустя тридцать лет в пятницу умерла мама.
Я в мелких подробностях помню те последние полгода и теперь понимаю, что папа был фаталистом и стоиком. Врачи и сёстры так и не услышали от него ни стона, ни жалобы и говорили потом, что у него патологическое терпение. Ни одного вопроса о диагнозе,