Книга Беседы о карме - Алексей Иванчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Справедливость, несправедливость и ответственность
Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло.
Карма не связана с человеческим понятием правоты и справедливости, но она является свидетельством того, что на высшем уровне всё происходит правильно.
Представьте ситуацию: старушка с бидоном молока хочет перейти через дорогу. Она не обращает внимания на сигналы светофора и рискует попасть под колёса машин. Вы берёте её за руку и переводите через дорогу. И старушка цела, и молоко цело. Вы сделали доброе дело, можете себя похвалить. Только не спешите приписывать себе «кусочек положительной кармы».
Бабушка приходит домой и наливает молоко внукам. А у бабушки склероз – она забыла вскипятить молоко, а в молоке сальмонеллы. Внуки отравились и попали в больницу. Один из них умер. Если бы вы не помогли старушке, трагедии могло не произойти – она могла попасть под машину или просто поскользнуться и опрокинуть бидон с молоком. Получается, вы – соучастник отравления? Не надо брать на себя лишнего: вы не виноваты в бабушкином склерозе, вы не знали, что в молоке сальмонелла. Вы многого не знали, и в ваших намерениях не было злого умысла. И кто знает, не вырос бы тот самый отравившийся внучек в убийцу-маньяка? Может вами руководила рука Судьбы, когда вы переводили бабушку через дорогу?
Вопрос справедливости судьбы и кармы настолько сложен для понимания, что даже такому гению, как Александр Исаевич Солженицын, потребовалось немало лет мучений в сталинских лагерях, чтобы понять предначертание своей судьбы. Вот что он пишет об этом в своём бессмертном произведении «Архипелаг ГУЛАГ»:
«Уже поздно. Вся больница спит. Хирург Борис Корнфельд заканчивает свой рассказ так:
«И вообще, вы знаете, я убедился, что никакая кара в этой земной жизни не приходит к нам незаслуженно. По видимости, она может прийти не за то, в чём мы считаем себя виноватыми. Но если перебрать жизнь и вдуматься глубоко – мы всегда отыщем то наше преступление, за которое теперь нас настиг удар».
Я не вижу его лица. Через окно входят лишь рассеянные отсветы зоны, да жёлтым электрическим пятном светится дверь из коридора. Но такое мистическое знание в его голосе, что я вздрагиваю.
Это – последние слова Бориса Корнфельда. Он бесшумно уходит ночным коридором в одну из соседних палат и ложится там спать. Все спят, ему уже не с кем сказать ни слова. Засыпаю и я.
А просыпаюсь утром от беготни и тяжёлого переступа по коридору: это санитары несут тело Корнфельда на операционный стол. Восемь ударов штукатурным молотком нанесены ему, спящему, в череп (у нас принято убивать тотчас после подъёма, когда уже отперты бараки, но никто ещё не встал, не движется). На операционном столе он умирает, не приходя в сознание.
Так случилось, что вещие слова Корнфельда – были его последние слова на земле. И, обращённые ко мне, они легли на меня наследством. От такого наследства не стряхнёшься, передёрнув плечами.
Но и я к тому времени уже дорос до сходной мысли. Я был бы склонен придать его словам значение всеобщего жизненного закона. Однако тут запутаешься. Пришлось бы признать, что наказанные ещё жесточе, чем тюрьмою, – расстрелянные, сожжённые – это некие сверхзлодеи. (А между тем – невинных-то и казнят ретивее всего.) И что бы тогда сказать о наших явных мучителях: почему не наказывает судьба их? Почему они благоденствуют?
(Это решилось бы только тем, что смысл земного существования – не в благоденствии, как мы привыкли считать, а – в развитии души. С такой точки зрения наши мучители наказаны всего страшней: они свинеют, они уходят из человечества вниз. С такой точки зрения наказание постигает тех, чьё развитие – обещает.)
Но что-то есть прихватчивое в последних словах Корнфельда, что для себя я вполне принимаю. И многие примут для себя.
На седьмом году заключения я довольно перебрал свою жизнь и понял, за что мне всё: и тюрьма, и довеском – злокачественная опухоль. Я б не роптал, если б и эта кара не была сочтена достаточной.
Кара? Но – чья?
Ну, придумайте – чья?
В той самой операционной, откуда ушёл на смерть Корнфельд, я пролежал долго, бессонными ночами перебирая и удивляясь собственной жизни и её поворотам. По лагерной уловке я свои мысли укладывал в рифмованные строчки, чтобы запомнить. Верней всего теперь и привести их – как они были, с подушки больного, когда за окнами сотрясался каторжный лагерь после мятежа.
Оглядясь, я увидел, как всю сознательную жизнь не понимал ни себя самого, ни своих стремлений. Мне долго мнилось благом то, что было для меня губительно, и я всё порывался в сторону, противоположную той, которая была мне истинно нужна. Но как море сбивает с ног валами неопытного купальщика и выбрасывает на берег – так и меня ударами несчастий больно возвращало на твердь. И только так я смог пройти ту самую дорогу, которую всегда и хотел.
Согнутой моей, едва не подломившейся спиной дано было мне вынести из тюремных лет этот опыт: как человек становится злым и как – добрым. В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо, оснащён был стройными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе шевеление добра. Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями, – она проходит через каждое человеческое сердце – и черезо все человеческие сердца. Линия эта подвижна, она колеблется в нас годами. Даже в сердце, объятом злом, она удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрейшем сердце – неискоренённый уголок зла.