Книга Заземление - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сионисты с их хваленой медициной матери не помогли…
Сима не переставала дивиться, что он сделался таким разговорчивым. Пока наконец не открыла природу этой разговорчивости — алкоголическую. И сразу же захотелось навести в квартире порядок, хотя бы вытереть пыль, но побоялась, как бы он не подумал, что она снова ему навязывается или хочет намекнуть, что его жена-де плохо следит за домом. Зато продотрядничает где-то, хотя время талонов, слава те, Господи, миновало… неужели у них с деньгами так плохо?
Сынишка, правда, не выглядел оголодавшим, разве что для десяти лет ненормально одухотворенным, огромные светлые глаза то и дело подводил под верхние веки, а папочка считает, что повышенная детская духовность чаще ведет в психиатричку, чем к Господу. И акварели его покоробленные отдавали прямо-таки Чюрленисом — какие-то неясные глазастые фигуры, помеси животных с деревьями… Нет, это скорее Одилон Редон.
И она от души порадовалась, что их Димка в сравнении с этим вундеркиндом, хоть они и ровесники, настоящий веселый дурачок.
Лаэрт демонстрировал достижения сына как бы снисходительно, но нотки гордости то и дело прорывались.
— Никита ведь еще у нас идет по стопам Тургенева и Бодлера, сочиняет стихотворения в прозе… Ну-ка, Никитушка, изобрази. Самое последнее.
Никита возвел свои иконописные очи горе и печально продекламировал:
— Я изобрел весы для взвешивания вздохов. Но мой вздох оказался таким тяжелым, что весы сломались.
Она похолодела. Гениально, сказала она, но это прозвучало словно «какой ужас…».
Лаэрт, однако, воспринял сдавленный комплимент как нечто само собой разумеющееся, Никита тоже.
А потом, отправив Никиту спать, он вдруг взял ноту такой искренности, что прервать его было невозможно. Заметно полиняв по части красоты, он научился околдовывать по-новому. Не надменная замкнутость, но непривычная для нашего мира откровенность сделалась его новым орудием обольщения. Он и этому научился у папочки, так же честно признался он впоследствии.
Ты даже не можешь представить, каково это — иметь отца, которого презираешь. Мне долго казалось, что он о властях говорит с усмешечкой, оттого что умнее всех, а однажды меня озарило: да ведь он лакей! Это же их манера — прислуживать, а за спиной глумиться. Не смеешь сказать в лицо, так не шепчи и за спиной. Или уж говори с болью, с гневом! Мне отец Павел потом объяснил, что свободные люди не испытывают ненависти к власти, потому что не помнят о ее существовании, а моему папане как про нее забыть, он же всю жизнь писал по ее заказу, про шашни церкви с государством. И я наконец взялся за главный его талмуд, что же он там, думаю, понаписал, такой умный, до этого я считал, что мы, артисты, выше этого. И вижу, свои чаевые он не зря получал, фактов гора, но без конца рожает одну и ту же мышь. Если церковь уступает государству — это угодливость, если борется — властолюбие. Если церковь стяжает богатства — эксплуатирует трудящихся. Если раздает — подкупает. Если какой-то святитель строг — фанатик, уступчив — приспособленец.
Но это все рацио, скука — указы, рубли, десятины, побелка-купорос, сено-солома, язык — нуднее не придумать, и вдруг то тут, то там прямо вспышки среди серых букв — это те самые святители так выражались. Тут все без усмешечек, тут скиты, стояния без отдыха да слезы теплые и вздохи сердечные, бдения всенощные да коленопреклонения частые, а по ночам страшилища пустынные, неизвестных бед ожидания да беси в шапках литовских островерхиих, а в скит захаживает еще и медведище, и откупаться от него приходится последней корочкой, на колоду ее укладывая…
Извини, сам собой былинный размер всплывает. А имена какие — Василий Сухой, Якута, Вассиан Рыло… А правила! Ничто же особь стяжевати кому, ни своим что звати, но вся обща имети! И каковы начальники: и дрова на всех сечаше, и толкуще жито, и в жерновах меляше, и хлебы печаше, и варево варяще, и порты красяще, и все равно чтоб было худостно, нищенско, сиротинско… Но есть и другие, у кого в языце чистота, в очех быстрость, в гласе сладость, а в чтении умиление: прежде о телесном благообразии и благочинии попечемся, потом же и о внутреннем хранении… Ношаше железа тяжки и поклоны кладущи, ов тысящу, ов две, ин три, а ин седя сна вкушая… Эти ребята и царю не поклонятся, ежели он допускает над собою страсти и грехи, сребролюбие, лукавство и неправду, гордость и ярость, злейше же всех неверие и хулу, ибо таковый царь не Божий слуга, но дьявол, и не царь есть, но мучитель. А? Язык-то, язык! Возлюби нищету и нестяжание, и смирение, кормись от праведных трудов своего рукоделия, мечтаний же зрака и образа видения отнюдь не приемли никако же, да не прельщен будеши. Уже тогда были свои отцы Павлы, твой отец ведь тоже терпеть не может всяческих прозрений, откровений, мироточивых икон… Он мне еще в первую встречу сказал, что на такие вещи не надо ссылаться, правда это или нет, потому что из-за одной разоблаченной фальшивки люди вовсе верить перестанут. А пропо, Пётр Первый распространителей ложных чудес карал вырыванием ноздрей и вечной ссылкой на галеры. Уж не знаю, что он по этому поводу думал, но отец Павел считал, что вера в подобных чудесах не нуждается, иначе она не верой была бы, а знанием. Да, так и святыми себя эти святые ничуть не считали, наоборот — страшными грешниками! После смерти повергните мое тело в пустыне, да изъядят е зверие и птица, понеже согрешило е Богу и недостойно погребения. И нача старец Нил глаголати, чтобы у монастырей сел не было, а жили бы чернецы по пустыням, а кормились бы с рукоделием, а церкви самой сосуды златы и сребряны не подобает имети, такожде и прочие украшения излишние. Не люди, кряжи! Даже когда кто-то из этих кряжей начинает доказывать, что стяжания церковные — Божии суть стяжания, я вижу, что они говорят и верят, а мой папаня врет, даже когда говорит правду. Цифры, факты, может, и правильные, а все равно врет.
— Как ты только все это запоминаешь: звати, стяжевати?..
— У меня вообще открылся талант к языкам: я не изучал немецкий, а воображал себя немцем, вместе с манерой откашливаться, носить шляпу, косолапить, курить… Но я для этого должен его перед собой иметь, немца, тогда я в него перевоплощаюсь вместе с его языком. Я смотрю фильмы на немецком и становлюсь немцем, смотрю на французском, становлюсь французом, начну смотреть на итальянском, сделаюсь итальянцем. Ну а этих иноков я сначала стал слышать, а потом увидел и понял, что даже их ложь это поддержка какой-то правды, а моему папане и правда нужна для поддержки лжи. И вот однажды я слушаю, как он со своей усмешечкой произносит по телефону: вы же знаете, как это делается в нашем богоспасаемом государстве, — и у меня начинают неметь пальцы. Я еле дотерпел, чтобы он закончил, и говорю… Слушай, давай включим торшер, а то люстра очень слепит.
— Н-ну, давай…
— Спасибо.
В алом полумраке он вновь превратился в хотя и стриженного, но все равно прекрасного демона, а глаза загорелись рубинами.
— И вот дотерпел я и говорю: послушай, это по-твоему комильфо — получать деньги от государства и над ним же посмеиваться? Тут он в первый раз ответил не сразу и без своей усмешечки: а по-твоему это комильфо — жить на мои деньги и читать мне мораль? Ладушки, сказал я, больше не буду на них жить. «И на что же ты будешь жить?» Не знаю, может быть, в экспедицию куда-нибудь устроюсь. Как Бродский. Или в кочегарку. Ну, мама от греха переселила меня к тете, чтоб хоть дотянуть до аттестата, а дальше ты знаешь. После того вечера я решил, что раз в мире торжествуют такие скоты, то нечего и мне строить из себя невинность, и пошел с отцом на мировую. Он и устроил меня на филфак, у него там был блат. Думаю, займусь старославянским, буду читать всяких мнихов на глаголице.