Книга Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всего этого и следует: не великого ума муж был Николай Степанович, а посему никаких особых истин-откровений в его произведениях ожидать не приходится.
II
«… Он (Гумилев. — Ю. 3.) был замечательный человек, я только теперь понял, — говорил Осип Мандельштам Ирине Одоевцевой в 1922 году. — При его жизни он как-то мешал мне жить, давил меня. Я был несправедлив к нему. Не к его стихам, а к нему самому. Он был гораздо больше и значительнее своих стихов» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 162–163). Это-то и значит: личность Гумилева, жизнь его и тем более его смерть настолько поразили русских (и прочих) читателей, что какую бы ерунду он ни писал — тем более что даром бойкой стихотворной речи был одарен, несомненно, — все встречалось читателями «на ура», не потому что стихи были очень уж хороши, а потому, что это были стихи Гумилева.
Насколько это соответствует реальному положению вещей?
«Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь, — пишет А. И. Павловский. — Он мечтал об экзотических странах — и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы — и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря — и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник» (Павловский А. И. И терн сопутствует венцу… // Гумилев Н. С. Капитаны. Н. Новгород, 1991. С. 6–7).
Спорить с этим не то чтобы нельзя, но как-то не хочется: жизнь, чего там говорить, получилась не самая скучная.
За что бы он ни взялся — порой весьма далеко отстоящее от поэзии, — все удается. Самые дикие, безнадежные предприятия — вроде попытки издания в 1907 году в Париже (!) литературно-художественного модернистского журнала (!!) на русском языке (!!!), — обращаются его усилиями в нечто оригинально-значительное. И дело не только в том, что три тощих томика «Сириуса» ныне — украшение крупнейших библиотек и гордость коллекционеров-библиофилов, но и в том, что детище Гумилева не забыто и историками литературы: о «Сириусе» пишут статьи — и правильно делают, ибо за трогательными розовыми корочками этого полудетского журнала отчетливо видны классические очертания великого и непревзойденного маковско-гумилевского «Аполлона».
А в 1913 году Николаю Степановичу вдруг захотелось организовать этнографическую экспедицию Российской академии наук в Северо-Восточную Африку. Правда, была маленькая загвоздка — к Академии наук, тем более к ее географическому отделу, Гумилев никакого отношения не имел. Он был студентом филологического факультета Университета. Но это не беда, через сравнительно небольшой период времени Гумилев уже плыл за академический счет к берегам Эфиопии, правда, оставаясь безутешным оттого, что его самая заветная мечта — присоединение к России (или хотя бы «к семье цивилизованных народов») одного особо полюбившегося ему племени данакилей, что жило по нижнему течение реки Гаваш, — была все-таки вежливо отклонена Академией. Деньги и соответствующие документы были даны лишь на сбор этнографических коллекций, что Гумилев и осуществил, заполнив экспонатами витрины одного из африканских залов нынешней Кунсткамеры. Сейчас некоторые горячие головы говорят о сопоставимости его коллекции с коллекциями Миклухо-Маклая, что, конечно, неправильно. Хотя бы потому, что Миклухо-Маклай посвятил жизнь этнографии, а Гумилев работал здесь — хотя и не без блеска — в общем, как дилетант, «по совместительству» с поэтическим творчеством:
О, он мог позволить себе "устать быть только поэтом" — уж больно интересные вещи удавались ему и помимо поэзии!
Он обладает необыкновенным даром организатора. Люди идут за ним охотно, чувствуя мощную энергетическую силу (пассионарность, как позже будет говорить его сын, великий ученый Л. Н. Гумилев), от него исходящую. Он это знает — и в мечтах своих видит себя далеко не «только поэтом». Его деятельность распространяется далеко за пределы только его творчества: среди созвездия художников этой эпохи лишь двое такого же, как и он, масштаба — Мережковский и Горький — выполняют подобную организующую роль. «Этот большой поэт и замечательный учитель оказал громадное влияние на всю петербургскую молодежь, — писал Л. Лунц. — Он не был узким фанатиком, каким его любили выставлять представители других поэтических течений. Он, как никто, вытравлял из ученика все пошлое, но никогда не навязывал ему свою волю» (Лунц Л. Неопубликованная статья для второго номера газеты «Ирида». Архив А. Г. Фомина; сообщено В. Н. Вороновичем).
Скажем более: жизнь Гумилева являет для историка литературы весьма большой соблазн — соблазн, так сказать, чистого биографизма. Наглядный пример тому — интересная, прекрасно изданная, богато иллюстрированная книга В. В. Бронгулеева «Посредине странствия земного: Документальная повесть о жизни и творчестве Николая Гумилева. Годы 1886–1913», вышедшая в Москве в 1995 году. Читается книга на одном дыхании, однако по мере углубления в нее вдруг ловишь себя на мысли, что собственно о творчестве Гумилева речи не то чтобы не ведется, но — постольку лишь, поскольку результаты сего творчества осмысляются автором как биографические документы, не больше. В конце концов оказывается, что главным «произведением» Гумилева, его chef-d’oeuvr'ом, явилась… собственная биография. Строки из знаменитого письма Гумилева к В. Н. Аренс: «Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создает поэму?» — восприняты В. В. Бронгулеевым буквально.
Не берусь решать, плохо это или хорошо — победителей не судят. Для нашего разговора гораздо важнее понять, только ли жизнь Гумилева среди художников Серебряного века (или даже шире — среди писательских судеб вообще) таит в себе соблазны «чистого биографизма»?
Конечно, нет.
Действительно, жизнь любого человека, будучи изученной в своих биографических, психологических и, далее, в своих метафизических глубинах, явит собой в конце концов нечто весьма поучительное и уж, конечно, захватывающее, — тем более жизнь человека, сколь-нибудь замечательного. Грех увлечения биографической стороной предмета исследования, пожалуй, один из «смертных» и неискоренимых в любой сфере литературоведения, и целомудренно-скромное гумилевоведение здесь просто теряется перед могучим «биографизмом», например, некоторых современных пушкиноведов, рассказывающих о своем «подопечном» подлинно все, так что человек-Пушкин оказывается известен нам в таких проявлениях, которые неизвестны самой злостной бабушке-сплетнице о своем беспутном соседе. Автор эти строк видел, например, своими глазами пространную, занявшую два или более подвала в популярной петербургской газете «Смена», статью, создатель которой умудрился ни разу внятно не процитировать ни одной строки пушкинских произведений, занятый решением гораздо более захватывающего вопроса: хотел Пушкин отстрелить Дантесу половой член или не хотел? (Искать источник принципиально не хочу, но гарантирую наличие такого «пушкиноведческого» опуса своим честным словом; кому не лень — тот может пролистать подшивку «Смены» за октябрь 1997 г.)