Книга Исаак Лакедем - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец-то, как я уже говорил, между Коммодом и Каракаллой мир смог перевести дух. И вот тогда в Риме разнесся слух о возвращении Квинтилиана…
— О! — выдохнул, мрачно нахмурившись, Наполеоне Орсини.
— Имейте терпение, монсиньор. История любопытна и достойна того, чтобы выслушать все до конца… Действительно, некий человек, приблизительно того же возраста, что и Квинтилиан, и всеми по обличию за такого признанный, вернулся в Рим, подробно и тщательно описав, как он бежал, как жил в изгнании и как возвратился. Чуть позже, когда уже ни у кого не возникало сомнений в подлинности его происхождения, он потребовал у Септимия Севера возвращения имений, конфискованных у братьев императором Коммодом. Новому властителю просьба показалась вполне правомерной, но он, однако, пожелал побеседовать с Квинтилианом — Септимий некогда знавал его — и вполне убедиться, что воскресший из мертвых действительно имеет права на наследство. Когда тот явился к императору, он выглядел вполне тем, за кого себя выдавал. «Здравствуй, Квинтилиан!» — произнес по-гречески Септимий Север. Пришедший покраснел, что-то забормотал, попытался ответить, но лишь выдавил из себя ничего не значащие слова, не принадлежащие ни одному языку. Квинтилиан не знал греческого? Велико было удивление императора: когда-то — и он прекрасно помнил это — они беседовали с Квинтилианом по-гречески. «Государь, прости меня, — взмолился изгнанник, — но, скитаясь, я так долго жил среди варварских племен, что позабыл язык Гомера и Демосфена». — «Пустяки, — ответил император. -
Это не помешает мне пожать твою руку, руку старого друга». И властительная длань протянулась к изгнаннику. Тот не осмелился отказать императору в рукопожатии, но, едва он коснулся ладонью руки Септимия Севера, тот воскликнул: «О-о! Что это? Похоже на мозоли простолюдинов, у которых Сципион Назика спрашивал: „Скажи, друг мой, разве ты ходишь на руках?“„ Затем, уже серьезным тоном, он произнес: «Это ладонь раба, а не патриция. Ты вовсе не Квинтилиан!.. Но признайся, расскажи по совести, кто ты, и тебе ничего не будет“. Бедняк тотчас пал в ноги императору и во всем признался: действительно, он не был благородных кровей, не был патрицием. Мало того, что он не был Квинтилианом, не знал его и никогда не видел; самозванец не подозревал даже о существовании человека с таким именем. Но однажды в одном из городов Этрурии, куда он пришел, чтобы обосноваться, некий сенатор остановил его, назвал Квинтилианом и своим другом. Через день-два другой сенатор поступил так же, а вскоре и третий. Этим троим он сказал правду, но, поскольку они настаивали и к тому же, не желая верить его словам, убеждали, что теперь ему нечего опасаться за свою жизнь и при новом императоре он может вернуться в Рим и потребовать назад отнятое добро, — их доводы подтолкнули его к обману. Он сказал, что действительно зовется Квинтилианом, сочинил правдоподобную историю, объясняющую бегство и долгое отсутствие, и отправился в Рим. Здесь его тоже все приняли за подлинного Квинтилиана, даже император, и он чуть было не получил огромное состояние, если бы незнание греческого не разоблачило его. Искренность признания растрогала Септимия Севера. Он, как и обещал, простил лже-Квинтилиану его прегрешение и даже назначил небольшую пожизненную пенсию в десять-двенадцать тысяч сестерциев, но виллу несчастных заговорщиков оставил себе…
— Вот, монсиньор, — закончил с поклоном незнакомец, — и вся история.
— Однако, — заторопил его Наполеоне Орсини, которого ничто не могло отвлечь от главного. — Что с сокровищем? Где оно?
— Квинтилиан захоронил его под последней ступенькой лестницы в конце одного из переходов, и написал на камне над кладом по-гречески: «Ev9a keitoci n шvxn тоv кобмоv» («Здесь заключена душа мира»). То была предосторожность на случай, если он сам не сможет вернуться за сокровищем и будет вынужден послать за ним кого-нибудь из друзей.
— И сокровище все еще там, куда его спрятали?
— Весьма возможно.
— И тебе известно, где? Незнакомец возвел глаза к солнцу.
— Монсиньор, — сказал он, — сейчас одиннадцать часов утра. Мне предстоит пройти еще шесть миль, меня, без всякого сомнения, не раз задержат в дороге, но, тем не менее, я должен быть в три часа пополудни на площади Святого Петра, чтобы получить свою долю всесвятейшего благословения.
— Но если ты мне укажешь, где клад, это тебя не слишком задержит.
— Окажите мне честь сопроводить меня до границ ваших владений, монсиньор, и, может быть, на избранном нами пути мы найдем то, чего вы так желаете.
— Укажи мне дорогу, — сказал Орсини. — Я провожу тебя.
И поскольку путник направился тем же путем, что пришел, капитан поспешил за ним, с трудом поспевая за стремительной походкой странного незнакомца.
Проходя мимо обломков, вывороченных из гробницы Аврелиев, паломник указал Наполеоне Орсини на погашенный факел, некогда послуживший для обследования внутреннего устройства колумбария. Движимый алчностью, капитан мгновенно истолковал жест паломника и схватил факел.
Среди каменных осколков и кусков мрамора лежал толстый железный лом; путник прихватил его и продолжил путь.
Орсини меж тем зажег факел у печи, где выпекали солдатский хлеб.
Его гость шел с решительностью человека, прекрасно знакомого с внутренним устройством виллы, и вышел к мраморной лестнице, ведшей к купальне наподобие тех, что мы еще сегодня можем увидеть в Помпеях.
Она представляла собой длинную прямоугольную подземную залу, освещавшуюся лишь через две отдушины, теперь заросшие травой и колючками. Зала была перегорожена мраморными плитами в шесть ступней высоты и три — ширины. Их украшала резьба, а посреди каждой была выточена голова нимфы, напоминавшей барельеф в Сиракузах.
Впрочем, купальня уже давно не служила по назначению. Канальцы, по которым текла вода, были разбиты во время раскопок и при закладке фундамента крепостных стен, а краны растащили солдаты, сочтя, что, будь то медь или бронза, эти куски металла чего-то да стоят.
Что до самой купальни, то ее использовали как дополнительный погреб, где хранились — вернее, были свалены как попало — пустые бочки.
Путник на мгновение задержался на нижней ступеньке лестницы, окинул взглядом внутренность залы и направился к плите, расположенной справа от двери. Подойдя к ней, он уперся концом своего лома в глаз нимфы, находившейся в центре резного узора. Понадобилось легкое усилие (пружина заржавела от времени), чтобы перегородка дрогнула и, повернувшись на шарнирах, приоткрыла темный вход в подземелье.
Орсини, чье сердце готово было выскочить из груди от переполнявших его надежд, следил за каждым движением незнакомца и устремился было к лестнице, верхние ступеньки которой можно было различить, но тут спутник удержал его.
— Подождите, — произнес он. — Эту дверь не открывали добрых двенадцать столетий. Надо дать время улетучиться спертому воздуху. Иначе пламя вашего факела погаснет, а вы сами не сможете дышать.
Оба застыли на пороге, но молодого человека обуяло столь сильное нетерпение, что он настоял на немедленном спуске, а там — будь что будет.