Книга Прекрасная Габриэль - Огюст Маке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня зовут просто Эсперанс. Моя фамилия мне неизвестна.
— Однако у вашей матери есть же фамилия?
— Это вероятно, но я ее не знаю.
— Как? — удивился Крильон. — При вас никогда не называли вашей матери?
— Никогда, и по самой основательной причине. Я своей матери никогда не видел.
— Кто же вас воспитывал?
— Кормилица, которая умерла, когда мне было пять лет, потом один ученый, который дал мне понятие обо всем, что он сам знал, и нанял для меня всех прочих учителей. Он научил меня наукам, искусствам, языкам и нанимал берейторов, офицеров, фехтовальных учителей, чтобы научить меня всему, что должен и может знать мужчина.
— И вы знаете все это? — спросил Крильон с простодушным удивлением.
— Я знаю по-испански, по-немецки, по-английски, по-итальянски, по-латыни и по-гречески. Знаю ботанику, химию, астрономию, ну а уж ездить верхом, управляться с шпагой или копьем, стрелять из ружья, плавать, чертить я умею порядочно, как говорили мои учителя.
— Вы очень милый молодой человек, — сказал Крильон, — но воротимся к вашей матери. Должно быть, это добрая мать, если она так заботилась о вашем воспитании.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Вы холодно это говорите.
— Конечно, — понуро отвечал Эсперанс, — я жил один, под надзором скупого эгоиста, который никогда не говорил мне о моей матери, а только о ее деньгах, и каждый раз, когда мое сердце открывалось надежде узнать что-нибудь о моей матери, которую я так любил бы, он спешил не то что закрыть, а оледенить это нежное сердце какой-нибудь угрозой или попросту грубо отвлекал меня от моих мыслей. Так я стал считать мою мать призрачной химерой, я чувствовал, как гаснет любовь, которую один деликатный намек поддержал бы во мне.
— Уж не сделались ли вы злы? — спросил Крильон, и сердце его больно сжалось.
— Я? — воскликнул молодой человек с очаровательной улыбкой. — О нет! У меня натура доброжелательная. Господь не вложил в нее ни одной капли желчи. Я заменил эту сыновнюю любовь любовью ко всему прекрасному и доброму в мироздании. Ребенком я любил птиц, собак, лошадей, потом цветы, потом моих товарищей, я никогда не был печален, когда светило солнце и когда я мог разговаривать с человеческим существом. Все, что я знал о развращенности света и о несовершенствах человечества, мне рассказал мой гувернер, и я должен вам сказать, что именно к этому учению ум мой был всего непослушнее. Я не хотел этому верить и теперь еще верю не совсем. Злой человек удивляет меня, я верчусь около него, как около редкого зверя, и, когда он скалит зубы или выпускает когти, я думаю, что он играет, и смеюсь. Когда он царапает или кусает, я его браню, и если подозреваю его в ядовитости и убиваю его, то это единственно для того, чтобы он не делал вреда. О нет! Кавалер, я не зол. Все это и в самом деле так, иногда мне говорили, что я должен отомстить за оскорбление, которого я не понял, и даже называли меня трусом.
— Вы не робки ли? — спросил Крильон.
— Я не знаю.
— Однако, чтоб терпеливо перенести обиду, надо иметь недостаток в мужестве.
— Вы думаете? Может быть. А я думал, что каждый раз, когда чувствуешь себя сильнее, надо удерживаться, чтобы не поражать.
— Но, — вполголоса проговорил Крильон, — против силы слабые имеют ловкость и могут победить сильных.
— Да, но если чувствуешь себя также ловчее, не находишься ли в положении людей, которые выигрывают наверняка? А выигрывать наверняка не значит честность, как я думаю. Это потому, что я во всю мою жизнь считал себя сильнее и ловчее, я не доводил ссор до конца. Ах! Если мне случится когда-нибудь сражаться со злым, который сильнее и ловчее меня, я сильно буду нападать на него, за это я могу поручиться.
— Это хорошо, я скажу даже, это слишком хорошо, потому что с подобным характером с вами будет случаться то, что случалось со мной: рана в каждой битве. Я теперь примирился с вашим характером и почти готов сердиться на вашу мать за то, что она отдалила вас от себя с таким ожесточением, ведь это длится уже столько лет! Который вам год?
— Говорят, скоро минет двадцать лет.
— Как? Вы даже не знаете точно ваших лет?
— Почему же? Я считаю с того дня, до которого могу что-нибудь вспомнить о моей жизни, то есть со смерти моей кормилицы. Это случилось, говорят, когда мне было пять лет. С того времени прошло пятнадцать лет.
— Настанет день, когда ваша мать обнаружит себя, будьте в этом уверены.
— Я не имею уже этой надежды. Полгода тому назад, в одно утро, когда я приготовлялся идти на охоту, — надо вам сказать, что я живу в небольшом имении в Нормандии и что охота занимает много места в моей жизни, — я прощался с моим гувернером, когда в мою комнату вошел старик в черной одежде, с прекрасным лицом, осененным седыми волосами. Этот человек внимательно посмотрел на меня и поклонился мне с таким почтением, что это удивило меня. Услышав, что я зову Спалетту, моего гувернера, он остановил меня и сказал:
— Не ищите Спалетту, его здесь уже нет.
— Где же он?
— Не знаю, но я предупредил его о моем приезде курьером, которого послал вперед, а когда сейчас я вошел в дом, ваш лакей отвечал мне, что Спалетта сел на лошадь и уехал.
— Как это странно! — вскричал я. — Разве вы знаете Спалетту?
— Немножко, — сказал старик, — и я рассчитывал, что он представит меня вам. Его отсутствие удивляет меня.
— Оно меня тревожит, потому что обыкновенно он отлучается очень редко. Но скажите же мне причину вашего приезда.
Как только я произнес эти слова, лоб старика омрачился, словно я напомнил ему о какой-то горькой мысли, которая случайно вылетела у него из головы, когда он увидел меня.
— Это правда, — тихо сказал он, — причина моего приезда к вам…
Голос его дрожал, и, казалось, он старался удержать слезы. Он подал мне письмо в пергаментном конверте, как то, которое я имел честь вручить вам сейчас. Оно было запечатано черной печатью, похожей на ту, которую вы сломали. Вот это письмо, потрудитесь его прочесть.
Крильон, волнение которого удвоилось от этого рассказа, начал вполголоса читать следующее письмо, тонкие дрожащие буквы которого печально обозначались на пергаменте.
«Эсперанс, я ваша мать. Это я из глубины моего убежища, где воспоминание о вас помогает мне переносить жизнь, бодрствовала над вами и заботливо направляла ваше воспитание. Я обращаюсь теперь к вашей признательности, потому что не могу обратиться к вашей нежности. Я так страдала, оттого что не могла назвать вас своим сыном и не могла вас обнять, что мои годы исчахли в этой горячей жажде, как в лихорадке. Подобное счастье мне было запрещено.
Честь знатного имени зависела от моего молчания. Каждый из моих вздохов подстерегали, малейший шаг мой, сделанный к вам, стоил бы вам жизни. Ныне, находясь под рукою смерти, навсегда освобожденная от опасений, которые отравили всю мою жизнь, уверенная в прощении Бога и в верности служителя, которого я к вам посылаю, я смею назвать вас своим сыном и послать к вам в этом письме поцелуй, который сорвется с моих губ вместе с моей душой. Мне говорят, что вы высоки, хороши собой, добры, сильны, ловки. Все будут вас любить. Ваши качества, ваше воспитание приведут вас так высоко, как могло бы это сделать ваше рождение. Я старалась, чтоб вы были богаты, Эсперанс, но хотя после вашего рождения я продала мои вещи и бриллианты, чтобы скопить для вас капитал, смерть настигла меня прежде, чем я успела обеспечить вам состояние, соответственное моей любви и вашим достоинствам. Однако вы не будете иметь нужды в ком бы то ни было, и, если вы захотите жениться, ни один отец семейства, будь он принц, не откажет вам в руке своей дочери из-за вашего состояния.