Книга Вельяминовы. Время бури. Книга четвертая - Нелли Шульман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Иногда случаются эксцессы, но я уверяю вас, на новых территориях рейха евреи живут мирно, возделывая землю на фермах. Любой из соплеменников вашего мужа, отсюда, из Голландии, Франции, Бельгии, сможет к ним присоединиться… – в конце обеда она извинилась, сославшись на то, что ей надо накормить дочь и забрать пасынков из детской группы.
– Подожду, пока он уйдет… – Элиза проводила взглядом прямую спину, в мундире тонкой, дорогой шерсти, – не надо, чтобы мальчики его видели. Какой он мерзавец… – она унесла грязные тарелки на кухню. Элиза долго терла руки простым мылом, под струей горячей воды. Она не собиралась ничего говорить мужу об Эстер:
– Она мать, и я мать… – Элиза, заранее, сделала рагу без пива, для детей, – это наше дело. Буду приводить мальчиков в парки, открытые для евреев… – Элиза знала, что муж настоит на строгом выполнении правил.
Эстер сказала ей, что они свяжутся по телефону. Профессор Кардозо собирался почти все время проводить в Лейдене, в университете, или на своей новой должности. По словам Макса, мужу полагался отдельный кабинет и секретарь. Давид намекнул Элизе, что ждет от нее помощи и здесь:
– Он и не узнает ничего… – разогрев рагу, Элиза добавила на тарелку салат, – не надо его сердить, расстраивать. Мы уедем в Швецию. Эстер тоже, как-нибудь, туда доберется. Из Америки, в конце концов. О детях я позабочусь… – Элиза, мимолетно, почувствовала запах гари, но на плите все было в порядке:
– Почудилось, – успокоила себя женщина, выходя из кухни. Гамен выбежал навстречу, истошно лая. Схватив Элизу за подол платья, собака потащила ее в переднюю. Маргарита заковыляла вслед. На голубых глазках блестели слезы: «Боюсь, мама!». Тарелка с грохотом упала на пол, Элиза подхватила дочь. Из-под входной двери полз едкий дым.
Костерок Давид быстро затоптал. Дверь, снаружи, расписали свежей краской. Макс прочел большие, черные буквы: «Hoerenjong»:
– Недаром говорят, что голландский, просто диалект немецкого языка, – весело подумал Макс.
В сочных выражениях новому председателю городского еврейского совета желали сдохнуть, как можно быстрее. Слова «мамзер» Макс не знал, но предполагал, что это вряд ли комплимент. Мадемуазель Элиза унесла плачущую дочь. Захлопнув дверь, профессор опасно побагровел. Он отвел Макса в сторону:
– Я должен вам что-то сказать, господин оберштурмбанфюрер. Меня навещала бывшая жена. Она сумасшедшая женщина, была не в себе, угрожала мне. Это ее рук дело, я уверен… – Кардозо кивнул на дверь:
– Она не зарегистрировалась в полиции, она преступает законы… – Макс успокоил профессора, пообещав, что гестапо возьмет квартиру под охрану:
– Так надежней, – размышлял он, оказавшись на набережной, – хотя мадемуазель Элиза никуда не убежит. У нее дети на руках, она безопасна… – Макс сел в ждущую его машину. У него в блокноте имелись приметы доктора Горовиц, двадцати восьми лет. Кардозо развел руками: «Снимка у меня нет, по понятным причинам…»
– Мы ее найдем, – надев фуражку, Макс обернулся. Он увидел, в окне квартиры, стройный силуэт мадемуазель Элизы. Женщина держала на руках ребенка.
– В гестапо, – велел Макс шоферу, закуривая. К вечеру он собирался напечатать объявления о розыске:
– Она нарушает закон, – сказал себе Макс, – это станет хорошим уроком, для местных евреев. Надо подчиняться нашим требованиям… – посмотрев на часы, он вытянул ноги:
– Генрих в Берлин вернется, а я навещу Лувр и мадам Шанель. Надо Генриху рассказать о пожаре, он посмеется. Ревнивая, брошенная жена… – Макс полюбовался черно-красными флагами, вдоль набережной:
– В Париже они тоже висят. Фюрер туда приезжал, принимать капитуляцию французов. Мы отомстили за унижение в первой войне. Скоро у нас не останется соперников, в Европе… – люфтваффе, с осени, переходило к планомерному разрушению британских городов. Макс знал, что кампания в России рассчитана на полгода, не больше.
– К тому времени Элиза станет моей женой, – подытожил он. Фон Рабе легко вышел из машины, у отеля «Европа».
Ловко бросив на раскаленный чугун комок теста, продавец вафель придавил его тяжелой крышкой. На плите, булькала кастрюля сиропа. Дверь забегаловки распахнули на улицу, где шумел утренний, многолюдный рынок Альберта Кейпа. Кофе здесь варили, как на Яве и Суматре, в колониях. В медном кофейнике продавец кипятил грубо смолотые зерна, добавляя тростниковый сахар и пряности. Кофе получался тягучим, черным, вязким. Молодой человек, сделавший заказ, удобно расположился за стойкой, просматривая сегодняшний выпуск De Telegraaf. Газетный лист, по обе стороны от заголовка, украшали свастики.
– У него рыжие в роду были, – вынув вафлю, продавец промазал ее сиропом: «Ваш заказ».
Каштановые волосы посетителя играли бронзой, в полуденном солнце. Повесив хороший, твидовый пиджак на спинку высокого стула, он засучил рукава белоснежной рубашки. На запястье сильной, загорелой руки блестел стальной, швейцарский хронометр. Заказ он сделал на немецком языке. Продавец заметил на лацкане пиджака значок со свастикой:
– Хотя бы не в проклятом мундире явился… – на рынке болталось много солдат и офицеров вермахта. За месяцы, прошедшие после вторжения, продавец привык к черно-красным флагам, хотя здесь, в рабочем, бедном районе их никто не вешал, в отличие от центральных кварталов.
Генрих пил третью чашку кофе за утро. Он успел съесть нежную селедку, с маринованным огурцом, сырный пирожок и порцию острой, жареной в масле вермишели, с чесноком, луком и специями, под вывеской: «Кухня Суматры».
Максимилиан, за ужином, веселясь, рассказал о ревнивой, бывшей жене, профессора Кардозо. Генрих подозревал, что о двери нового председателя еврейского совета, позаботилась вовсе не доктор Горовиц, а кое-кто из жителей Амстердама. Брату он этого не сказал.
Вчера в почтовое отделение никто не пришел.
Прогуливаясь по рынку, в эсэсовском мундире, Генрих ловил на себе неприязненные взгляды прохожих. Улица с лотками оказалась длинной. Здесь продавали все, от овощей, рыбы и цветов до подержанных вещей. Почта находилась прямо в середине рынка.
Кварталы вокруг отличались от ухоженных домов, на Амстеле, или Принсенграхте. Над головами прохожих протягивались веревки с бельем. На задах квартир жители копошились в огородах. Дымились трубы пивоварни Хейнекен. По каналам шли низкие баржи, с ящиками овощей и бочками пива. На углах торчали крепкие парни, в дешевых костюмах, покуривающие папиросы. Стены домов усеивали афиши. Генрих разбирал голландские слова. Рекламировали боксерские матчи, американские фильмы, летние распродажи в магазинах. Парни поплевывали под ноги, провожая Генриха угрюмыми, тяжелыми взглядами.
Фон Рабе зашел в пивную, в кителе. Пива Генриху налили, не сказав ни единого слова. Деньги, оставленные на чай, принесли обратно, как и в Мон-Сен-Мартене. Пока он сидел с кружкой, вся пивная погрузилась в глубокое, мрачное молчание. На стойке, в радиоприемнике, кричал футбольный комментатор. Быстро допив светлое, вкусное пиво, Генрих ушел. Понятно было, что немцев здесь не жаловали.