Книга Все о Москве - Владимир Гиляровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Л. Н. Толстого в «Казаках» есть Ерошка. На самом деле это был удалец, герой, старый казак Епифан Сехин, но его из почтения звали дядя Епишка.
Когда его племянник, сын его брата Михаила, Димитрий Сехин, войсковой старшина, был в гостях в Ясной Поляне и назвал Льва Николаевича графом, – тот обиделся. Тогда Сехин стал его звать «Лев Николаевич».
«Нет, вы меня попроще, по-гребенскому. Как бы меня, старика, там вы звали?»
«Как самого почтенного человека – дядя Левка».
«Ну вот и хорошо, дядя Левка и зовите».
Многие незнающие редакторы исправляют Стеньку на Степана. Это большая и обидная ошибка: Стенька Разин – это почетно. Стенька Разин был один, а Степанов много…
– Поройтесь в московских архивах и летописях того времени! – посоветовал мне на прощанье Иван Иванович.
* * *
Я записал рассказы старика и со скорым поездом выехал в Москву, нагруженный материалами, первое значение, конечно, придавая сведениям о Стеньке Разине, которых никогда бы не получил, и если бы не был репортером, легенда о Красной площади жила бы нерушимо и по сие время.
Вернувшись, я первым делом поблагодарил дочь Ивана Ивановича за знакомство с отцом, передал ей привет из дома и мою тетрадь со стихами, где был написан и «Стенька Разин». Стихи она впоследствии переписала для печати. В конце 1894 года я выпустил первую книгу моих стихов «Забытая тетрадь».
Но, издавая книгу, я, не имея документальных данных, напечатал о казни Стеньки Разина на Красной площади и вскоре, проездом на Дон, лично вручил мою книгу Ивану Ивановичу.
– Все-таки на Красной площади? – улыбнулся он.
– Да, не хотел пока идти против всех. Ведь и в песнях о Разине везде поют, что
В Москве на Красной площади
Отрубили ему буйну голову!
– Ну, конечно, так красивее! А все-таки!..
Он так много рассказал мне, что во втором издании «Забытой тетради», в 1896 году, я сделал ряд изменений в поэме и написал:
…А народ еще с ночи толпою
К месту казни шумливо спешит.
– Вот насчет Фролки… Ну это так, для стиха хорошо:
Изрубили за ним есаула,
На кол головы их отнесли… —
читает он по книжке. – О, все-таки поройтесь в архивах!
– Да я уж пробовал, Иван Иванович! Обратился к самому главному начальнику с просьбой поискать материалов по бунту Разина для литературной работы, но его превосходительство так меня пугнуло, что я отложил всякие попытки.
«Прославлять вора, разбойника, которого по церквам проклинают!»
Горячилось его превосходительство, двигая вставными челюстями, и грозило принять какие-то меры против меня лично, если я осмелюсь искать материалы.
«Пока я жив, и вообще пока существует цензура, – этого не будет. Пока…»
Я не дал ему договорить, повернулся и, уходя, сказал: «Подождем, ваше превосходительство!»
Расхохотался Иван Иванович, хлопнул меня по плечу и ласково сказал:
– Дождешься, еще молод… Дождешься!
* * *
Я вернулся в Москву из поездки по холерным местам и сдал в «Русские ведомости» «Письмо с Дона», фельетона на три, которое произвело впечатление на В. М. Соболевского и М. А. Саблина, прочитавших его при мне. Но еще более сильное впечатление произвели на меня после прочтения моего описания слова Василия Михайловича:
– Удивительно интересно написано, но нельзя печатать!
И он показал циркуляр, запрещающий писать о холере.
* * *
Я не любил работать в редакции – уж очень чинно и холодно среди застегнутых черных сюртуков, всех этих прекрасных людей, больших людей, но скучных. То ли дело в типографии! Наборщики – это моя любовь. Влетаешь с известием, и сразу все смотрят: что-нибудь новое привез! Первым делом открываю табакерку. Рады оторваться от скучной ловли букашек. Два-три любителя – потом я их развел много – подойдут, понюхают табаку и чихают. Смех, веселье! И метранпаж рад – после минутного веселого отдыха лучше работают.
– Что нового принесли? – любопытствует метранпаж И. П. Яковлев.
– Да вот, буду сдавать, Иван Пафнутьич.
И бегу в корректорскую. Пишу на узких полосках, отрываю и по десяти строчек отсылаю в набор, если срочное и интересное известие, а время позднее. Когда очень эффектное – наборщики волнуются, шепчутся, читают кусочками раньше набора. И понятно: ведь одеревенеешь стоять за пахучими кассами и ловить, не глядя, освинцованными пальцами яти и еры, бабашки и лапочки или выскребать неуловимые шпации…
Тогда еще о наборных машинах не думали, электричества не было, а стояли на реалах жестяные керосиновые лампы, иногда плохо заправленные, отчего у наборщиков к утру под носом было черно… Пахнет копотью, керосином, свинцовой пылью от никогда не мытого шрифта.
Как же не обрадовать эту молчаливую рать тружеников! И бросишь иногда шутку или экспромт, который тут же наберут потихоньку, и заходит он по рукам. Рады каждой шутке. Прямо, как войдешь, так и видишь, что набирают что-нибудь нудное: или передовую, или отчет земского заседания, или статистику. А то нервничают с набором неразборчивой рукописи какого-нибудь корифея. Особенно ругались, набирая мелкие и неясные рукописи В. И Немировича-Данченко. Специально для него имелись два наборщика, которые только и привыкли разбирать его руку. Много таких «слепых» авторов было, и бегают наборщики друг к другу:
– Чего это накарябано – не разберу?
Жаль смотреть в такие вечера на наборщиков, и рады они каждому слову.
– Что новенького, Владимир Алексеевич? – И смотрят в глаза.
Делаешь серьезную физиономию, показываешь бумажку:
– Генерал-губернатор князь Долгоруков сегодня… ощенился!
И еще серьезнее делаешь лицо. Все оторопели на миг… кое-кто переглядывается в недоумении.
– То есть как это? – кто-то робко спрашивает.
– Да вот так, взял да и ощенился! Вот, глядите, – показываю готовую заметку.
– Да что он, сука, что ли? – спрашивает какой-нибудь скептик.
– На четырех лапках, хвостик закорючкой! – острит кто-то под общий хохот.
– Четыре беленьких, один рыжий с подпалинкой!
– Еще слепые, поди! – И общий хохот.
А я поднимаю руку и начинаю читать заметку. По мере чтения лица делаются серьезными, а потом и злыми. Читаю:
«Московский генерал-губернатор ввиду приближения 19 февраля строжайше воспрещает не только писать сочувственные статьи, но даже упоминать об акте освобождения крестьян».
Так боялась тогда администрация всякого напоминания о всякой свободе!
Слово «ощенился» вошло в обиход, и, получая статьи нелюбимых авторов, наборщики говорили: