Книга Видоискательница - Софья Купряшина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мы часто видимся в Доме слепых, радостно ощупываем друг друга и вспоминаем о том странном времени, когда мы ни с того ни с сего перешли вдруг финскую границу.
У меня в квартире жили девочка Паша и девочка Станиславочка. Паша снимала у меня комнату, а Станиславочка была моей любовницей. Паша была очень аккуратная. Из ее комнаты несло духами и бананами. На всех стульях лежали деньги и гомосексуальные журналы. Когда она уходила по делам, мы со Славусенькой рассматривали ее духи и серьги, бережно беря их двумя грязными пальцами.
Станиславочка не отличалась аккуратностью. Она часто ночевала на складке, укрываясь какими-то чехлами, а утром подбирала с земли бычки, докуривала их, рылась в помойке и тут же шла на работу; поэтому у нее часто не хватало времени для утреннего туалета. К тому же она была большой грубиянкой.
— Попьем, Санек, Пашины брюлики? — спрашивала она, почесывая хорошо развитую грудь. — Ой, чтой-то у меня вскочило-то? Будто сыпь? — спрашивала она, приглядываясь к животу. — Не СПИД ли, едрена-матрена?
— Мыться надо чаще, — отвечала я.
Узкая Паша уписывала на кухне чизбургер с молочным коктейлем, а широкие мы пили в комнате водку, хрустели огурцами, громко хохотали вконец осипшими голосами и гладили друг друга по толстым ляжкам.
— Вот оденусь потеплее и спать лягу, — сказала Станиславочка и принялась напяливать на себя свои ароматические шерстяные носки.
На руках у нее лежал толстый слой городской копоти. Она работала дворником на Новом Арбате. Паша, естественно, в «Макдоналдсе». А я сдавала бутылки, комнату, поебывалась изредка за прокорм, в общем, все мы были женщинами деловыми, но довольно болезненными. Паша страшно кашляла по ночам, настоявшись в своем кокошнике за прилавком, продуваемом с четырех сторон, у нас со Станиславочкой текли сопли, случались истерики, болели поясницы от ношения тяжестей, у Славуси после стройбата начался ревматизм: она дергала во сне ногами. Паша от армии откосилась как-то или по правде хворая была — уж не знаю. У Славуси было недержание мочи и малиновое лицо, у меня нервный тик и заикание, но это не мешало нам временами радоваться жизни, крепко обниматься, плакаться друг другу в рваные кожаные куртки, от чего мы тоже получали большое удовольствие, и делать друг другу подарки. Паша иногда дарила мне воздушные шарики, Славуся — тушенку, старый костюм ожиревшего полковника и нежную себя; я же в ответ иногда убиралась в Пашиной комнате и никогда не обкладывала ее хуями, а Станиславочке воровала носки и зажигалки.
На нашей улице жили только гулящие женщины. Других женщин на этой улице не было. Их руки были покрыты кривыми самопальными татуировками и шрамами.
Славуся часто хулиганила на работе и по вечерам жаловалась мне, что ее снова прибили, дали вина и назвали гулящей. Чтобы утешить ее, я совала голову ей под свитер и целовала сосочки и пупочек. На ее животике росли светлые и жесткие волосы. Но она не спешила возбуждаться и критически оглядывала меня, указывая на свинцовые мерзости костляво-опухшей жизни. Временами она говорила, как Горький в «Университетах»: называла меня во множественном числе, велела сменить рубашку и проч. Чуть покрасневшие от насморка крылья моего носа превращались у нее в сизые, пористые, мясистые и похотливые, сносная рубаха от Кельвина Кляйна — в жалкое грязное рубище, волосы становились сальными и всклокоченными прямо на глазах — весь мир тускнел и проваливался, как нос сифилитика… Потрогав ее гульфик, я нашла его мокрым, а она в припадке действительности, опоенной сатрапами, стала яростно тереть руками причинное место, а потом картинно нюхать их, изображая крайнее блаженство и даже оргазм.
— Да! — кричала она. — Обоссатушки! Опять обоссатушки! Ха-ха! Да! Вы, надменные, присно засранные, исполненные той унылой говнистости пирога, когда и горе-то… Горе! Какое горе! Я — мандавошка! Ссыте на меня, унылые женщины!
После всего сказанного она повалилась на кровать и захрапела. Я долго принюхивалась и приглядывалась к этому странному проспиртованному существу и думала, что я вообще в ней нашла. Водки она мне все-таки притаранила. Выпивая ее, я стянула со Славуси носки, погладила пяточки, поцеловала одну из них, попыталась снять мокрые штаны — но она плотно склеила ласты.
Потерев себе нос грязным кулаком, она свернулась еще калачистее и опять отключилась.
Пришла с дискотеки веселая Паша и зашагала с шариками по коридору. Я чуть не сблевала от ее духов, выпила и втянула носом остатки Славусиного запаха в кухне. Бабки кончались. Было прозрачно грустно. Голод отпустил маленько. Я постукивала по бутылке ногтем, подперев голову кулаком, потом достала из помойки пакет макдоналдовой картошки, выброшенной. Пашей, и разделила на две равные порции: нам со Славусей на завтрак. Я думала о том, что только моя недюжинная натура может вынести такую голодную и пьяную жизнь, как сказал некогда трущобный дядя Гиляй.
Я стала вспоминать, как меня выгнали из дома в восемнадцать лет за то, что я подняла во дворе юбку по просьбе моего любимого Вити Комарова. Дом был ведомственный, и родители очень испугались позора. Во дворе было много народу: сумерничали баянисты и балалаечники оркестра народных инструментов, с ними поддавали и певцы, и балерины, переквалифицировавшиеся после пенсии в поэтесс, и непьющий физик Гартман, который не проходил по ведомству, а просто любил послушать чужие разговоры и пристально вглядывался в говорящих сквозь сильные очки.
Выгнали меня, правда, не на улицу: избрали компромиссный вариант — отстегнули захламленную миниатюрную квартирку, сшитую из дополнительных площадей; не кооператив, конечно; так — для складирования старых журналов и мебели.
Я тогда умела только ебаться, есть, пить, читать, стирать трусы и помнила несколько стихов из школьной программы. Начались кровавые бытовые будни, бессонница от голода, всякие-разные странности… А тут и Витю посадили.
Правду говорят, что голодный человек способен на все. И настал момент, когда я решила прийти к родителям поесть. Я не особенно долго готовилась: поддала маленько, замазала синяки под глазами (только это в обратном порядке), надела пиджак и пошла, показав на контроле вместо проездного календарик за прошлый год.
Соседи снова сумерничали, рассуждая о бекарах и дирижерах. Никто из них меня не узнал, хотя я громко и внятно здоровалась со всеми.
Первым очнулся полуслепой Гартман:
— Боже мой, это же Сашенька! Добрый вечер, Сашенька! Как ты изменилась!
Все обернулись ко мне и разинули варежки.
Я стала грубая, коротко стриженая, местами поджарая, местами опухшая, в Витином черном пиджаке с пыльными следами, в кепке, в калошах на босу ногу (но это вранье: в ботинках я была, в ботинках), я имела мужскую походку, глубоко затягивалась сигаретой, не выпуская ее изо рта, сверкали голодные сузившиеся глаза, желваки ходили ходуном, наметились морщины скорби и волевые углубления на щеках, которые тоже обещали быть морщинами. Во! Нормально? И я говорю.