Книга Кватроченто - Сусана Фортес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно вспышка молнии, точно автомобильные фары, осветила комнату. Началась сильная гроза, и, видимо, где-то случилась авария — на улицах воцарилась тьма. Слышался стук дождя по стеклам — похоже на то, как гремят пуговицы в треснувшей коробке.
Я зажгла свечи и села у окна, мысли мои блуждали: книга, генеалогическое древо, имя художника, комната, освещаемая свечами и молниями, за которыми запоздалым эхом гремит гром. Я сосчитала, сколько секунд проходит между молнией и тяжелым — будто где-то в горах прокатились лавина или камнепад — грохотом. Вдали виднелись река, холмы и Флоренция, оставшаяся без света.
Дверь дома с обеих сторон освещалась факелами, вставленными в железные кольца, и была открыта, как и два окна в человеческий рост, откуда всегда доносились взрывы смеха и музыка — играли на бубнах и тамбуринах. Постоялый двор «Кампана» на богом забытой улочке был пристанищем ночных гуляк, отдыхавших в женском обществе от тяжелого дня. Здешние салоны и полутемные альковы были единственным местом во всей Флоренции, где стирались общественные различия, — под крышей этого дома можно было встретить цеховых мастеров, богемных художников, литераторов, банкиров, прокуроров, капелланов… Все они бежали из роскошных особняков, чтобы отведать слоеных «торрони» с сушеным инжиром и вволю напиться вина.
Уже не в первый раз Луке приходилось искать своего учителя в этом гиблом месте. С колотящимся сердцем и неясным предчувствием опасности мальчик пробирался меж веселых компаний, сознавая, что этот мир непознанных возможностей ужасает его и в то же время притягивает. Между шутливыми подначками женщин и близостью с ними, не раз будоражившей фантазию юноши, существовало расстояние, преодолимое лишь подростковым воображением. Он больше не был тем тощим и узкоплечим мальчишкой, ragazzo, что на подкашивающихся ногах пришел в мастерскую, умирая от голода. Всего за два месяца городской воздух наполнил его неведомыми прежде желаниями. Пару недель назад он уже начал сбривать пушок с подбородка.
Лука шел по улице, словно по плохо натянутому канату, рискуя при малейшей оплошности свалиться в пропасть искушения. Многие из выпивох-одиночек и из тех, кто бесстыдно обжимался по углам, носили разукрашенные маски, блестевшие в свете факелов, чтобы остаться неузнанными все три безумных дня, когда город охвачен хаосом карнавала. Мальчик миновал вакханалию музыки, серпантина и рисовой пудры быстрым шагом, стараясь нигде не споткнуться. Им овладело смутное чувство вины — не только за себя, но и за слабости учителя. Он успел примириться с темными сторонами характера Мазони, но видеть, как тот посещает пристанище всякого сброда, было неприятно.
Пьерпаоло Мазони обладал искрометным талантом, но, как и многих незаурядных людей, его порой осаждали демоны уныния. Причину этого он хранил в тайне, и мало кто знал о ней. В мастерской не говорили о его прошлом, но в городе кое-кто рассказывал историю о том, как Мазони пожизненно заточили в подземельях тюрьмы Финке за некое страшное преступление и как сам Лоренцо Медичи вытащил его оттуда. Некоторые называли его беглецом и дезертиром; были и те, кто уверял, будто Мазони принадлежал к еретической секте Братьев свободного духа, вместе с географом Тосканелли, философом Марсилио Фичино, поэтами Полициано и Кристофоро Ландино, а также многочисленными византийскими эрудитами, спасшимися в Италии от страшного султана Мехмета II. Византийцы, избежавшие кровавой расправы, будто бы привезли с собой целые связки рукописей: в них заключалась вся греческая наука и философия от Фалеса Милетского до Аристотеля, а еще изгнанники питали подозрительную склонность к новомодному искусству геометрии. Многие почтенные христиане, мирно преподававшие под защитой цехового права, не выносили этих новоприбывших, которым благоволили крупнейшие флорентийские меценаты. На греков нередко поступали анонимные доносы с обвинениями в идолопоклонничестве, содомии и святотатстве.
По всему городу стояли внушающие страх buchi della veritá — нечто вроде каменных ящиков с медным верхом, куда опускались доносы. Настоятели монастырей ежедневно вынимали их и вручали государственным чиновникам. До мальчика доходили слухи о том, что сколько-то лет назад Мазони оказался под угрозой отлучения от Церкви, подвергся пыткам и что тело его до сих пор хранит отметины от раскаленного железа. Лука не осмеливался спрашивать учителя об этом, но подслушанные обрывки двух-трех разговоров позволяли предположить, что слухи были недалеки от истины.
— В страдании есть мрак, — говорил однажды Мазони, стоя перед «Страшным судом» своего ученика Пьетро Вануччи, прозванного Перуджино. — От страдания у человека загорается что-то внутри, как и от наслаждения, но с другим смыслом. Это отрицание всего. Это верх опьянения, но только другого — его можно прочесть в глазах приговоренных, святых или еретиков. Во время пытки словно оказываешься под действием колдовских трав. В голове разом проносится все, что ты читал или слышал. Ты не только признаешься в том, чего требует инквизитор, — ты выкладываешь все, что, по-твоему, он хотел бы услышать. Это самая ужасная связь… Есть вещи, которые мне хорошо известны…
То были не пустые слова: страх проникает в самые отдаленные уголки сознания, точно сумасшедший ветер, от которого меняется настроение, появляются провалы в памяти, замутняется восприятие реальности.
Так или иначе, бывало, что печальным туманным утром учитель впадал в непонятное расстройство, отнимавшее у него всякое желание жить. Исчезало присущее ему отменное чувство юмора, и Мазони погружался в глухое молчание, словно из-за душевной боли все меркло у него перед глазами. Проходили дни, порой недели, прежде чем он вновь делался разговорчивым. В худшие моменты казалось, будто он связан с миром столь тонкими нитями, что порвать их может простая перемена позы во сне, — как если бы, заснув, он блуждал по царству мрачных предвестий. Тогда Мазони просыпался, еле дыша, с потухшими глазами. Единственное, что в таких случаях могло слегка успокоить учителя, — это трехдневное пребывание в «Кампане», где какая-нибудь сострадательная куртизанка прогоняла тяжелые воспоминания курениями из лавра и восточных трав.
Среди тех, кто продавал любовь за четыре лиры, были женщины из всех уголков Европы: сицилийки, крутящие задом перед каждым, кто шел за ними следом, полнотелые немки, бургундки в платьях с глубоким вырезом и даже беглые рабыни, чуть ли не таявшие в воздухе, когда скидывали платье, но готовые лечь под любого простоватого выпивоху, который желал утолить похоть здесь и сейчас. Скрип кроватных пружин и громкие крики девиц — казалось, что их режут, — возбуждали клиентов настолько, что ни один, пьяный или трезвый, не мог уйти, не отведав женских прелестей.
В перегородках между помещениями имелись деревянные жалюзи — они позволяли наблюдать за происходящим, оставаясь незамеченным: высший европейский лоск. Ходила молва о любопытствующих, что застывали на месте, узнав в женщине внутри алькова собственную жену; о наемных убийцах, переодетых танцовщицами, которые приходили сюда ругаться с заказчиками; о выходках настолько бесстыдных, что Лука обмирал от страха при одной мысли, что сейчас пойдет этими коридорами в поисках учителя. Но художника не видели в мастерской уже три дня, надо было выполнять заказы, и повеление Верроккьо звучало недвусмысленно: