Книга Дни гнева - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амбруаза Мопертюи не слишком огорчало, что у невестки больше не было детей. Ему хватало Камиллы. В ней для него возродилась Катрин. Возродилась ребенком, чтобы все начать с самого начала, и день ото дня она расцветала у него на глазах. С Камиллой на землю вернулась чудесная красота. Красота и соблазн. Вырванная у смерти, у забвения, эта красота будет теперь сиять в его доме, здесь, в лесной глуши. Он полюбил малышку с первых дней, к любви его примешивалась страсть и гордость, она напоминала чувство ревнивого любовника. «Глядите, — говорили люди, — зеленоглазая девчонка уже вскружила голову старику! Да и правду сказать, резвая да хорошенькая, по всему видно: подрастет и станет такой же ладной бабенкой, как ее бабка из города!» На ее счет тоже строили предсказания и прочили ей волшебную силу: не то чтобы она, как Фернан-Силач, будет дубы выворачивать голыми руками, но заворожить одним взглядом змеиных глаз сможет кого угодно, даже деревья в лесу.
Они росли в лесу. Лес сотворил их по своему подобию. Мощными, крепкими, как деревья. Они впитали тысячелетнюю крепость гранитных горных отрогов, по которым струились родники и были разбросаны среди высоких трав, папоротников и ежевичных зарослей озерца. В них звучала та же, что и в древесных стволах, песнь. Песнь, вечно нарушавшая безмолвие камня, песнь без мелодии. Резкая, как здешний климат: беспощадное знойное лето и долгая, снежная, студеная зима. Песнь, состоявшая из выкриков и свиста, пронзительных возгласов и отголосков. Песнь, в которой изливалась вся радость и ярость их жизни.
Ко всему, даже к любви, примешивалось у них буйство. С младенчества их окружали деревья, которых было много больше, чем людей. Они кормились дикими плодами, лесными кореньями и ягодами, мясом зверей, они уже знали все пути, проложенные звездами в ночном небе, все тропы, вьющиеся меж деревьев, в чаще и в колючих зарослях, которыми пробираются лисы, рыси и косули, знали протоптанные кабанами дорожки, что шли в примятой траве, меж колючек, повторяя, как в зеркале, направление Млечного Пути. Параллельно пути паломников, идущих через Везеле к храму Святого Иакова Компостельского. Иными словами, им были известны все дороги, какие только проложили за века звезды, звери, люди.
Дом, где они родились, очень скоро оказался слишком тесен и беден, чтобы разместить и прокормить их всех. Их было много, сыновей Эфраима Мопертюи и Толстухи Ренет. Старый труженик Жузе Версле занимал не много места, и, когда он покинул дом, чтобы перебраться на деревенское кладбище, просторнее не стало.
Девять лет подряд в единственной комнате их домика прибавлялось по сыну. Сначала Эфраим устроил старших на чердаке, потом в сарае, позднее они сами построили себе хижину из сучьев, жердей и глины в Жалльском лесу и ночевали в ней на соломенных подстилках. Старших, детей Утра, было трое, все трое родились 15 августа от зари до полудня. Все трое были коренастые, с соломенными волосами и рыжеватыми бородами; эти светлые волосы и яркая голубизна глаз, глубоко сидящих под нависающими лбами, странно сочетались с резкими чертами смуглых, обветренных лиц. Старший из утренних братьев, Фернан-Мари, превосходил всех силой и ростом; когда он возмужал, сбылись самые сказочные прогнозы, которые строили на его счет в детстве. Адриен-Мари громче всех смеялся, природа наделила его раскатистым, богатырским смехом, которым он разражался по любому поводу. И тогда глаза его блестели и наливались синевой, за этот-то блеск его и прозвали Глазастым. У третьего брата, Мартена-Мари, тоже была особенность: если Фернан поражал необыкновенной силой, Адриен — необыкновенным смехом, то он — необыкновенной замкнутостью. Мартен-Скаред — вот как его прозвали. Не потому, что он скупился на деньги или какое-то добро — никакого имущества у него попросту не было. Нет, он был скуп в общении, скуп на всего себя. Скуп на слова, на чувства, на порывы. Желания, страх, сомнения, надежда были ему неведомы. Он походил на грубую глыбу, казалось, чувств в нем не больше, чем в камне. Никогда не делал он в работе ни одного лишнего движения, лишнего усилия, и потому все получалось на диво точно и ловко. Ну а Жермена-Мари прозвали Глухим Жерменом, потому что он и вправду оглох. Не от болезни или несчастного случая, а просто потому, что не захотел слышать. Чтобы больше не страдать. Он не мог переносить шумы, голоса. Даже тихий шепот с детства причинял ему мучительную боль. А уж высокие, пронзительные звуки были совсем нестерпимы. Казалось, будто он был наделен или, вернее, поражен неимоверно острым слухом. Так что каждый звук в его ушах распадался на бесчисленное множество острых осколков. В каждом слышались мольба, приглушенный крик, стон. Даже в полной тишине различал он смутный шепот, едва слышный плач. И вечно чудился ему некий зов, бесплотный, всепроникающий голос, словно невидимая стрекочущая букашка. Этот непостижимый и неотступный зов звучал всегда, перекрывая голоса и дыхание окружающих людей непрестанным, всепроникающим причитанием. Легкий, как перезвон бубенцов, смех Толстухи Ренет, которого никто и не замечал, приводил его в исступление. И даже перебравшись с тремя старшими братьями в лесную хижину, в Жалль, он не перестал мучиться от обилия шорохов и голосов. Все обретало звучание для его ушей: лесная тишь оборачивалась глухим ропотом, ночь шелестела на разные лады, деревья немолчно скрипели, стонали, трещали и ныли. Каждое было переполнено звуками от корней до вершины. Однажды они с Мартеном-Скаредом рубили бук. И в ту минуту, когда ствол дрогнул, он почувствовал, как что-то надорвалось в нем самом, что-то дрогнуло вместе с подрубленным деревом. Как будто дрожь бука пронзила его тело. Он отбросил топор и, зажав уши руками, упал на колени. Грохот рухнувшей кроны заглушил его крик. На миг повисла тишина, которая всегда следует за величественным шумом падения. Громовой хохот Глазастого Адриена расколол эту тишину. То была его манера приветствовать удачно сваленное дерево. Но на сей раз Жермен не услышал его смеха. Плотная, густая тишина застыла в нем. Упавший ствол лишил его слуха и одарил глухотой. С того дня он перестал слышать.
Пятый сын, Симон-Мари, старший из детей Дня, был скотником. Управлялся с волами Амбруаза Мопертюи, отвозившими, в сезон сплава, бревна из леса к берегу Кюры. Он и жил по большей части при хлеве во дворе Амбруаза и только изредка присоединялся к утренним братьям в их лесном жилище. Его звали Бешеным. Так легко приходил он и в восторг, и в ярость, так порывист и нетерпелив был во всех поступках. Сам Амбруаз Мопертюи и тот опасался его вспыльчивости, но держал на службе, потому что знал, что лучшего погонщика не найти во всей округе. Кроме того, он испытывал к Бешеному Симону какое-то неясное чувство. С одной стороны, видел, что Симон похож на него куда больше, чем его сыновья Эфраим и Марсо, а с другой — находил в нем что-то общее и с Камиллой. У Симона были светло-карие, с золотистыми искорками, глаза, но такой же взгляд, как у Камиллы. Ясный, дерзкий, беззастенчиво впивающийся во все и во всех. Оба были всегда столь искренни, что это порой казалось бесстыдством, оба на диво неугомонны. В чувствах старого Мопертюи к Симону невольное восхищение смешивалось с завистью и враждебностью. Симон внушал ему уважение куда большее, чем оба собственных сына, и он ничего не мог с этим поделать, но одновременно копилось раздражение против внука. Чем очевиднее было сходство во внешности и в характере, которое Амбруаз замечал между собой и Бешеным Симоном, тем яснее виделась и разница, ибо все, что было скрыто, сдержано в Амбруазе Мопертюи, в Бешеном Симоне проявлялось откровенно и ярко. Амбруаз всячески прятал свои чувства, подавлял гнев и обиды, чтобы они отстоялись, отлились в злопамятство и месть, таил от всех, и даже от себя самого, единственную страсть, которой был одержим, — страсть к Катрин Корволь, и год за годом переносил эту мучительную страсть на их общую с Катрин внучку Камиллу. Симон же открыто выражал все, что чувствовал.