Книга Авиньонский квинтет. Констанс, или Одинокие пути - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фон Эсслин полежал, выравнивая дыхание и давая волю блуждающим в голове мыслям, которые вскоре начали, замирая, исчезать. И он спокойно заснул, но перед этим все-таки успел выключить лампу.
Проснулся он ровно в час ночи, словно на его плечо с ласковой доверчивостью легла рука. Рука женщины. Он тотчас поднялся, можно сказать, послушно, словно в ответ на беззвучный призыв какого-то животного или птицы. В жесте не было ничего похожего на намек, фон Эсслин, словно лунатик, шел по коридору, а потом поднялся по внутренней лестнице, которая вела к комнате служанки. Это продолжалось уже много лет, с тех пор как ему исполнилось сорок. И за все время они не обменялись ни единым словом. Она лежала с открытыми глазами, повернувшись лицом к стене, — и даже не делала вид, будто спит. Раздевшись догола, он потихоньку лег рядом с ней, едва касаясь пальцами ее бока, будто подавая сигнал, который давным-давно стал привычным. Тогда и она медленно повернулась, молча, но жадно изогнула жилистое тело, чтобы принять в объятия его более мясистое и более длинное тело. Наконец они соединились в немом поединке, подобно двум опытным борцам, и он ощутил в паучьей цепкости худых бедер и рук неожиданную беспомощность, агонию сексуального подчинения, даже самоуничижения. Она подалась к нему, как будто жаждала единственно, чтобы он растоптал, сокрушил ее, но это было просто уловкой, ибо она чувствовала, как нарастало его вожделение, как он проникал в нее, и все более неистово, со всепоглощающей целеустремленной страстью приближая их обоих к оргазму, который заставит задохнуться и, забыв обо всем на свете, погрузиться в блаженное забытье. Ни одного слова, ни одного лишнего жеста как с той, так и другой стороны. Словно они были насекомыми, отзывающимися и на ритм, и на длину волн света или звука. С закрытыми глазами ее маленькое темное личико было похоже на посмертную маску в шлеме из волос — таких темных, что они напоминали волосы японских кукол. Такие же волосы — у трупов на Востоке. У нее было симпатичное лицо, но жутко истощенное, жутко худое. А голова совсем как у ужа; человеческие же черты — глаза и зубы — были даже красивы. Когда она была помоложе, то могла сойти за petit rat de l'Opera.[38]Она принадлежала ему, она подчинялась его воле, и это питало его вожделение; он взял ее, и точно так же его армия вскоре возьмет ее страну и ее народ, возьмет силой, прольет кровь. Добившись, наконец, оргазма, измученный, он заснул у нее на груди, грезя о своих больших игривых танках, которые, как овчарки, принюхиваясь к пыли и руинам разрушенных ими ферм, двигались вперед, пробивая квадратными носами стены и изгороди, как только их бросали в атаку. Она лежала, словно мертвая, только шевелила губами, как обычно в такие моменты. Ему ни разу не удалось понять, что она так нежно шепчет, прижимая к себе его голову. Это были не немецкие слова.
Двумя этажами выше его мать лежала с открытыми глазами, глядя в темноту и с яростью прислушиваясь к тишине, изредка нарушавшейся тихими шорохами. Труба дымохода доносила до нее кое-какие звуки, говорившие о том, что творилось внизу, но этого было слишком мало, так что ей приходилось додумывать все то, что она додумывала еще во времена, когда был жив ее муж. Потом воцарилась тишина.
Перед самым рассветом девушка прикосновением разбудила его, выскользнула из его объятий и тотчас накинула на себя теплый платок. Прощания как такого не было, фон Эсслин просто встал — в полной тишине — и вернулся в свою комнату. Он принял горячий душ и тщательно оделся. Потом, взяв портфель с замочком, спустился туда, где в столовой на спиртовке исходил паром кофейник и несколько сдобных булочек из темной муки лежали в кастрюле с электрическим подогревом. Фон Эсслин налил себе кофе, взял булочку и сел за стол, не сомневаясь, что, пока он ест, служанка торопливо уложит его вещи в два чемодана и снесет их в холл, где уже ждал шофер. Больше она ничем не проявит своего присутствия, если только не возникнет какая-нибудь необходимость, — она будет ждать за обитой зеленым сукном дверью, пока за ним не закроется дверь парадная. Это был облагороженный веками обряд.
Между двумя глотками кофе он открыл портфель и просмотрел документы, чтобы освежить в памяти то грандиозное, что должно свершиться, когда он вернется в свое подразделение. По большей части это были незасекреченные походные распоряжения и аннотации к картам: когда все так быстро менялось, вряд ли можно было успевать изобретать коды для секретных материалов. Операция «Белая», der Fall Weiss, уже была сформулирована и некоторое время назад передана для окончательного подтверждения в генеральный штаб — нацисты умели быть дотошными.
Потом он извлек наружу пакет из пластика, имитировавшего отличную свиную кожу, но такого яркого и дешевого на вид, что это портило задуманный эффект. В нем находились две инструкции, врученные доктором Геббельсом после последнего совещания штаба и вышедшие из-под пера самого фюрера. Как там сказал тщедушный хромой доктор? «Культурный и интеллектуальный оправдательный аппарат»: Ein Kultur — und Intelligenz — Rechtfertigungsapparat! На такой фразе нельзя было не споткнуться, и доктор споткнулся, так как немного заикался от рождения. Однако настоящее счастье фон Эсслин испытал, сидя вместе примерно с двумя сотнями своих сотоварищей, своих коллег, в новом кабинете, который фюрер построил для себя в новорожденной канцелярии.
Примерно час они изнывали, прежде чем он пришел, der Kleinmann,[39]и чуть ли не робко скользнул в огромные двери с озабоченным, почти рассеянным видом. Они все поднялись как один, щелкнули каблуками — смачное поскрипыванье кожаных сапог было очень аппетитным. В один голос все громко и хрипло крикнули «хайль!», вскинув правую руку. Он ответил на это неопределенным мановением руки и еще более неопределенным взглядом, даже как будто смущенным взглядом. Потом разрядил атмосферу словами: «Прошу садиться, господа».
Они опять расселись, как стая голубей, и подались вперед, чтобы не пропустить ни одного слова в его изначальном и точном значении в том потоке слов, что полился с губ фюрера. Сначала медленно, потом быстрее они зажигались огнем его идей, захватывающих идей, которые долго хранились и оттачивались в тишине и изгнании. Выглядел он утомленным, каким и должен был быть, — с тем грузом, что лежал на его плечах, ведь столько всего предстояло исправить и столько уладить в окружающем мире. У него было бледное лицо, и иногда он как будто терял дар речи, словно находился в эпилептической «ауре». Тем не менее, далее следовал неудержимый обличительный словесный поток, который внушал страх.
Слушатели оглядывали огромное помещение, стараясь запомнить все подробности этой знаменательной встречи с богочеловеком будущих времен, который указывал им духовные пределы нового государства. Их будоражила перспектива свободы, которую им предлагали его идеи; они почувствовали себя безгрешными пастырями, фюрер заранее обещал всяческое содействие во всех деяниях. От них требовалось одно — верить; все остальное должно было прийти само собой. Такая риторика пьянила не хуже вина. Многих охватило сильное волнение, у большинства покраснели лица и участилось дыхание. И это продолжалось, пока вдруг не наступила тишина, словно иссяк бензин; он умолк, но они еще долго не могли прийти в себя.