Книга Бальзамины выжидают - Марианна Гейде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, что в этом буйстве нет ничего от природы, ничего от преумножения: кажется, конечная цель всего действа размолоть тела спаривающихся окончательно, разодрать их кожу, сплести обнажившиеся внутренности в один невообразимый шевелящийся шар. Река в это время совсем медленная, кровоточит и пахнет морским и солёным.
Здесь ещё ходит автобус-«однёрка», в нём вяло перевариваются пассажиры и пол густо усеян семечковой лузгой. Иногда неизвестно откуда появляется стайка подростков на «скутерах». Они медленно и бесшумно шествуют на малом расстоянии друг от друга, в чёрных футболках и чёрных банданах и вдруг исчезают за поворотом. Ещё есть свадебные гундосые автомобили, разряженные как майский шест, по воскресеньям они наворачивают круги на главной площади и тоже куда-то потом исчезают. Другого движения в городе не происходит, только одинокий дирижабль болтается в воздухе и рекламирует текстильную фабрику.
Те, кто рождён здесь, стремятся отсюда, те, кто приехал, пытаются закрепиться и приумножиться, но их дети снова будут стремиться отсюда. Этот город — перевалочный пункт, стоянка длиной в одно колено. Здесь почти нет коренных. Здесь хорошо умирать.
Два рыбака на берегу разложили газету, вывалили кулёк мелкой рыбёшки, папертная медь, кошачий суп, достали ножи. После закатали рукава для локтей и принялись мыть рыбу. Перемыли всю, покидали в кулёк,
спрятали ножи в карманы штанов и убрались восвояси. В это время табунчик франкоговорящих туристов — все пожилые, в мятых хлопчато-бумажных футболках, панамах и фотоаппаратах — просеменил через прогнувшийся деревянный мост: пощёлкали мост и толстенькие пьяные кувшинки под мостом, пощебетали вкусным галльским щебетом. На одного уселся элегантный жук- пожарник, шевелил усами, подмигивал, делал какие-то двусмысленные знаки надкрыльями и, в конце концов, ничего не добившись, полетел дальше.
А тот забрался в куст душной белой сирени, плотной, как саван, притулился у корней и гадит, втягивая ноздрями густой парфюмерный запах. А там художник со своим неуклюжим трёхногим зверьём, выставившим разноцветную требуху, он выдавливает из скрюченного тюбика полуколбаску охры и кадмия на полплевка, треножник роет землю заострённым копытцем, мимо проходят школьницы и глазеют, у одной на коленке спеклось, другая перекатывает за щекой.
Сильный электрический разряд сообщает телу ощущение глубины. Это не имеет ничего общего с обыкновенным ощущением собственной телесности, которое всегда располагается на поверхности, словно игра нефтяного пятна, отменяющая присутствие воды. Электричество не обнаруживает плоть, но проницает её толщу.
Последние сутки я ощущаю как бы слабые разряды электрического тока, то там, то тут щёлкающие в голове: мозг, пойманный подвижной сверкающей сетью. Это не больно, только странно. Странно ощущать, что голова шар. Глядя, мы не чувствуем, что глаз — шар, случись нам оценить форму глаза, не видя его, мы скорее приняли бы его за луч или за движущуюся точку.
Это что-то вроде фотокамеры, сделанной из спичечных коробков, жестянок из-под пива и прочей подручной дряни: снимки выходят нерезкие и причудливые, размытые по краям, толща воздуха становится явной, а предметы нередко перетекают в фон и друг в друга. Можно вынуть и вылепить шар из того, что перед глазами, тогда остатки тут же, хлюпая и пузырясь, сольются в неразличимую массу.
Тогда охватывает ярость, и я протекаю сквозь пальцы ярости, скатываюсь в крошечные шарики ртути по
краям, мой вечный ночной кошмар: термометр разбился и раскатилось по всем углам. Всё помещение пропитано парами ртути, и мозг, ослабленный, разжиженный, безвольно крутится в черепной коробке, как пронумерованные шары во время лотерейного розыгрыша, вот один выскакивает изо рта, девушка громко объявляет номер, по ту сторону экрана люди сверяют номера и ничего не выигрывают.
Всё тело обращается вдруг в слабо колышащиеся полупрозрачные кладки каких-то неведомых земноводных тварей, набухает, в каждом зерне кладки покачивается еле различимый плод. Нападает холод: хочется скрючиться, закутаться в три одеяла: наутро открывают — и вместо человека клубок извивающихся гад морских, которые расползаются, расползаются, расползаются —
Твои чувствилища рассеяны по квартире, заползают под обои, сползают снаружи оконного стекла. Ты одновременно внутри, и снаружи, и во всех частях квартиры, которая превращается в неудобоваримое шершавое лакомство: раскрошенная фисташковая скорлупа, застрявшая в ворсе ковра, отстающая штукатурка, плюющийся во все стороны цветок хлорофитума терзают подъязы- чье, занозят мягкое нёбо, словно тебе следует заглотить и переварить все поверхности своего убогого жилища, превратить в такую же неразличимую массу, которая по краям, куда шарики не докатились.
После приходит изнеможение и сон. Я вижу большую неспокойную воду, то разливающуюся (и тогда она
мелкая, желтовато-красная, волосатая от водорослей), то вдруг судорожно сжимающую гладкие вогнутые берега, или пошла ноздреватая от ласточкиных нор полоса обрыва, здесь и сами ласточки, снуют как коклюшки, хищные раздвоенные хвосты, и низко так, низко —
После всё небо на секунду продёрнуто электричеством, словно кто-то на скорую руку сшивает набрякшие расходящиеся ткани. Хлоп — не успели: что-то мертвенно-синее, с желтоватым исподом на секунду вываливает извивающиеся кольца, это спешно уминают внутрь и вновь прошивают изогнутой иглой. Грохот: что-то тяжёлое уронили на поддон. После всё смыли водой.
Вкус ванили: неуловим. О нём нельзя сказать толком, вкус он или запах: никто из нас никогда и не едал ванили. Мясо на вкус как мясо и сыр как сыр, но ваниль сообщает всякой пище свойство неуловимости, сколько бы мы её ни съели: мы ощущаем пресыщение и разочарование тем, что так и не раскусили ваниль.
Совсем иначе, но так же неуловима полынь. Растирать её меж пальцев, чтобы усилить запах, полонящий нас. Тщательно и тщетно, оттого что горечь улетучивается, остаётся простой запах травы.
Хороша пижма: в её названии слышатся жеманно поджатые губы и жёлтый цвет, её медальоны плотного ворса, которые можно долго толочь в ладони, пижма медлительна в расставании со своими свойствами, и, когда нам надоедает и мы раскрываем ладонь лицом к земле, жёлтое крошево всё ещё сохраняет запах.
Многоротое чудовище, похищающее запах. Оно подстережёт в полдень, вопьётся в кожу семижды семьюдесятью влажными губами, защекочет семижды семьюдесятью раздвоенными языками, пока человек не упадёт в изнеможении от хохота и похоти. Очнувшись,
он навеки лишён запаха: теперь ни один пёс не возьмёт его след и ни один собеседник не вспомнит о том, как он выглядел, каково его имя и голос: люди без запаха не задерживаются в памяти других, стоит им исчезнуть из вида. Он чувствует, но не может понять. Часами стоит под душем, силясь смыть с себя что-то. Пустота кажется нам какой-то вещью наряду с прочими вещами, мы воображаем, что можем избавиться от пустоты, как от намозолившего глаз предмета меблировки. Но мы не можем.