Книга Дракон из Перкалаба - Марианна Гончарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зарэ, зарэ…
Мол, сейчас, сейчас. А сами косились на то, брезентом прикрытое, и вязали, вязали, ходили там уверенные, ловкие, загорелые, но неторопливые… Тихонько только на своем что-то друг другу кидали, непонятное, почти беззвучно:
– Та шо…?
– Неее…
– То як?
Короче, плоты связали, наконец, спустили на воду. Их сразу увезли, этих лесорубов, хотя те и предупреждали, что там керманычи (рулевые плотогоны) нужны, чтоб речку, как свою хату знали в темноте, что только они сплавлять могут, что там на воде пороги предательские, там повороты-закрутки, там изгибы, мелена, там скалы и водоспады, чтоб стояли без устали на опачине (на корме), но нет — увезли подальше. А змея, закатанного в брезент, уложили на плоты, привязали и пустили. А на опачину поставили несколько тех самых помощников, из местных. Те улизнуть хотели, но им то ли заплатили хорошо, а скорей просто припугнули — кто тут в горах не имел вады, то есть изъяна. Могли ко всему придраться — потом отсиживайся в черном ущелье годами. Согласились. И зря.
Разошлись эти плоты вдруг на каком-то опасном водном изломе, еле люди спаслись. И брезент стал разворачиваться-разворачиваться, как будто кто-то его огромной невидимой рукой раскатывал… И змей упал в воду… И кто-то рассказывал из тех лесорубов, что в долину не спустились, а потихоньку назад вернулись, в то место, где вертолет ученых стоял, так вот он рассказывал, что они из лесу на реку смотрели. (А кто ж из местных не знает, когда и куда плоты идут. А эти, со змеем Перкалабским, — тем более.) Ну, словом, они потом говорили, что там сверкнуло что-то из-под брезента, аж глазам стало больно, засветилось, от воды отражаясь, погрузилось мягко в воду, побилось, как живое, и на глазах… растаяло. На глазах. Как тонкая льдинка. Растворилось. Сгинул дракон, — а старики говорили, даже торжествуя, — сгинул! Дааа…
И еще один из них, дед, дядько Алайба, когда я к нему автобусом ехала, а потом пешком долго шла, чтобы распросить про все это, но как будто невзначай встретила по дороге у той самой Леси, знакомой знахарки, — признался. Сначала молчал, отмахивался, гнал меня, в землю глядел и трубкой пыхтел, как будто к этому всему никакого отношения не имел, а потом словно прорвало его — сказал, что они-то, все, кто плоты вязал, а потом тайно подглядывали, они тут точно ни при чем. Они просто наблюдали. А это все — горы. Горы сами знают — какую, кому и когда тайну открывать. А какую — и нет, и никому. И никогда. И еще он сказал, что все, что в горах делается, — все по природному закону, все справедливо. И наше дело только молча подчиниться или просто смириться.
Хотя все удивились, зачем он, тогда совсем чужой, не местный вуйко, туда вообще пришел, на сплав, к той самой гамованке пришел, не старый еще, но уж очень изможденный и немощный. То ли из тюрьмы какой пришел, то ли еще откуда-то, может, из лагерей, что ли, никто не знал. Сильно больной был. Прямо серый. Свою тетку вроде искал. И его по давнему закону карпатскому еще спросили:
– А чи з мыром ты, братчику? (Мол, ты с миром, брат, пришел?)
А он, хоть и не местный был, но по закону ответил правильно:
– Айа! З мыром, — так ответил Ива Алайба, и его даже покормили брынзой и мамалыгой со шкварками. Так он сразу засучил рукава сорочки, чтоб помогать, хоть никто и не звал его, никто и платить ему не обещал, а он вдруг как ниоткуда появился и в полную силу наравне с плотогонами стал работать. И вроде незаметный такой был, тихий, слабый, но ловкий и сведущий.
– А дракон, — дед Алайба потом в разговоре хмыкнул ликующе, — даа. Дракон сгинул тогда в Черемоше. — Он помотал кому-то крепким кулаком и добавил странное и емкое: — Ото ж!
* * *
Так вот именно с той поры стал слышаться в горах скорбный плач. Тот самый плач. Говорили старики, будто кто плачет по Дракону. Тому самому. Из Перкалаба, что на Брудном Доле. Одни говорили: не знаю, не слышал, сказки это все. А другие говорили самое страшное. Что это ж мольфарка плачет одна. Какая-какая… Есть одна. Живет за Перкалабом, под скэлей, весь домик ее деревянный изнутри воском обмазан — хата внутри желтая, нарядная, как солнышко, и пахучая, потому что травы кругом. Сама мольфарка из закарпатских Захаричей, тут в юности оселилась. Люди говорили, что мамку ее за ворожбу как будто еще там, в Закарпатье, жандармерия или кто там был у совитов, чи хто, забрали. И только совсем хворая она домой, в Захаричи, вернулась да успела дочку родить и, уходя, ей руку подать. Василина потом из Закарпатья сюда, на Буковину, сама пришла, одиначка, сама хату поставила, сильно мыкалась, бедовала, а потом, уже когда она на мольфарский круг была звана, то другие ей помогли и хату, и гражду вокруг хаты поставить, и мачку маленькую ей дали — котенка черного, игривого и понятливого. Сама она на краешке села живет. Там, что ли, пара хат, да и те брошены. Пусто там. Край. Она в Перкалаб зачем-то спускается, а оттуда опять вверх. Но не травы собирать — это точно. Там дальше вверх только каминня голые и все. Ее еще частенько большая собака провожает, Выжла ее зовут. Ноги задние тянет собака эта. Ну. И то есть собака, то нету. А собака — не ее. Неизвестно, чья. Вроде как они встречаются в Перкалабе, каждая со своей стороны в село заходит. И потом бредут вместе. Как они возвращаются, никто не видит.
Василинина мать, конечно, на самом деле босорка была. Нельзя сказать, что черная. Или белая. Там грань между ними такая тонкая — это уже от совести зависит. Люди оттуда, из Захаричей, говорили, что вреда она никому не делала. Нет — не замечали. И порчу на скотину не наводила, и глазом плохим не глядела. Бывало, детей испуганных к ней носили — страх унять или от бессонницы избавить. Но все равно боялись ее страшно. Как, собственно, всегда люди боятся загадочного, непонятного. Боятся, избегают, брезгают.
Один вуйко (дядька) рассказывал, что однажды такая там в Закарпатье стояла посуха, так все пожовкло и посохло, люди уже боялись без урожая остаться, такая жара была. И вот он, этот вуйко — он тогда еще парубкував — и пошел к ней, к этой колдунье: выхода другого не было, урожай погибал. Она вышла сама, дальше порога не пустила, выслушала, даже не глядя в лицо — глядела перед собой, как вроде слепая, — промолчала, даже не кивнула, повернулась и пошла обратно в хату. Парень этот не ушел, а прямо как в сказке — спрятался и следил, что мольфарка делать будет, знал, что дела свои они совершают обычно или ночью, или на рассвете, перед первой росой. Так и было. Наутро пошла та босорка на скелю, на голую, не укрытую лесом гору, а парень — следом, тихо, в постолах, привычный по горам бегать, еле успевал за ней, уже не молодой. Как будто летела она, как будто плыла беззвучно — ни шороха листьев сухих у нее под ногами, ни треска веток. Как сквозь деревья проходила — не шелохнулось ничто. Высоко поднялась, нашла огромный камень с выемкой, как будто кто-то чашу выбил в камне. Налила жидкости какой-то туда из потайного, в одежде спрятанного сосуда, да и стала каламутить ладонями в той воде, пальцами с ней играть, и приговаривать что-то, и глаза завертать наверх. И в один час хмары собрались над скелей, такие черные хмары, да как засверкала блыскавка (молния), ударил гром, как началась буря, как будто ветер с ветром сцепились в драке — не разнять, поднялся ужасающий вой и грохот, хлынул дождь такой, что деревья вековые с гор смывало, они еле-еле корнями цеплялись, чтобы заползти назад на свои места обжитые, да так и не смогли, так и остались лежать усохшими калеками, сбитыми наземь. И когда, после ритуала этого, она назад спускалась, остановилась вдруг около камня, где тот парень прятался, и, опять не глядя, вдруг сказала прямо перед собой негромко: «Ослепнуть недолго, если еще пидглядать будешь». Ох, как мальчонка тот испугался, как дернул оттуда. И вслед только смех — звонкий, молодой, прерывистый, как будто какая птица неземная одинокая кричит.