Книга Горький без грима. Тайна смерти - Вадим Баранов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А 18 июня его не стало. В 2 часа 30 минут.
Две эти даты — 1 и 18 июня — разделяет тайна, не разгаданная до сих пор… Попытаемся же приподнять ее покров.
…О смерти в последнее время Горький думал все чаще. Нет, не боялся ее. Пытался понять ее как финал прожитой жизни.
О чем думал Горький, вспоминая прошлое? Вряд ли его мысль, как и мысль любого человека на пороге небытия, могла миновать детство.
…Одно время, незадолго до того, как пойти «в люди», в обувную лавку купца Порхунова, жил он на окраине, на Канатной. Вместе с приятелями купался в грязном пруду, яростно дрался с мальчишками. И — ловил птиц! Вот тогда-то он и начал понимать, что птица — одно из самых удивительных творений природы.
Поздней осенью, когда щеглы и снегири так охотно идут под сетку и в чапки, в оврагах около Канатной строились «усады»… Часами простаивали ребята-птицеловы, передрогшими губами подманивали красногрудых снегирей, подражая их свисту…
Алеша Пешков начал как заядлый птицелов, чтобы Горький потом стал заядлым птицелюбом. Для него, выходца из затхлой среды мещанства, закованного, как в клетку, в интересы приобретательства и накопительства, птица, более чем для других, становилась символом движения, стремительного полета, неодолимо манящего простора — символом свободы. Наверно, он не раз вспоминал беднягу-воробья, которого задушил двоюродный брат… Это одна из наиболее сильных сцен его автобиографической трилогии.
А сам он своих пернатых друзей держал, обхаживая и обильно кормя, в конечном счете ради того заветного мига, когда весенним солнечным деньком дверцы клетки распахнутся и пернатое создание, еще не веря в возможность свободы, вспрыгнет на жердочку, которую уже ничто не отгораживает от бездонного океана неба, и, поняв наконец, что произошло, стремительно бросится в этот пьяняще бездонный океан…
На Полевой в зиму 1900 года он развел целый «птичник», заказав ряд клеток разной величины. Частенько ходил на балчуг, подолгу беседовал с птицеловами и выбирал синиц разных пород, корольков, московок, дятлов — и развел у себя целый птичий поселок. Рассаживал в разные клетки, по породам и содружествам, давал разный корм, сменял воду и чистил клетки, а весной все это пернатое население выпускал на волю…
Еще в 1893 году написал Горький аллегорию «О чиже, который лгал, и о дятле — любителе истины». Два года спустя возникла «Песня о Соколе». А в 1899 году, здесь, в доме Курепина, создает ее новую редакцию, в которой появились слова, ставшие знаменитой формулой героизма: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни»…
Безумство храбрых… Да, нередко он проявлял его и говорил теперь об этом с чистой совестью. Нередко, но — всегда ли? Особенно — в последние годы… И не превратился ли тот же столь не любезный его сердцу помпезный особняк миллионера Рябушинского в золоченую клетку?
Когда-то он любил жечь в степи костры. Привычку эту пронес через всю жизнь. Может, и любил он больше всего огонь и птицу? Ведь костер напоминал ему прекрасную жар-птицу, рвущуюся куда-то в неведомое. А теперь ему было дозволено любоваться только одним видом костра — тем, который тихо поедал в пепельнице обгоревшие спички и окурки…
Мог вспомнить он и то, что писал еще в начале 20-х годов Роллану, гостившему у него всего какой-то год назад. «Жить очень трудно, дорогой друг, до смешного трудно. Особенно — ночами, когда устаешь читать, а спать — не можешь. Там, на родине, воют вьюги… землю засыпает снег, людей — сугробы слов. Превосходные слова, но — тоже, как снег, и не потому, что они так же обильны, а потому, что холодны. Когда фанатизм холоден, он холоднее полярного мороза».
И ему самому становилось зябко от сознания того, что и он сказал немало слов, пусть и мажорных, душеспасительных внешне, но холодных внутри.
Чувствуя приближение смерти, в июне 1936 года Горький начал пристально следить за собой, за тем, как происходит умирание. Он все еще надеялся, «выскочив», снова сесть за этот привычный для него, выше обычного — чтоб не сутулиться, — письменный стол и описать случившееся…
Сам того не желая, по разным поводам, начинал все чаще думать о смерти в последние год-два. Как-то посетил мастерскую своего давнего знакомого, отличного живописца Нестерова. Обратил внимание на портрет «Девушка у пруда», написанный еще в 1928 году. С сочувствием отметил новый ее настрой — не монастырский, а связанный с общественной активностью личности. Однако для своего дома в Горках приобрел нестеровский же портрет «Больная девушка»… Скорее всего — безнадежно больная…
Еще раньше, пространно и заинтересованно откликаясь на письмо Каменева об издании «Биографии идей», скептически отнесся к возможности материалистически построить «биографию» «идеи бессмертия», расценил ее как идею церковную…
Не боясь смерти, понимал, однако, что она — не просто переход из бытия в небытие. Смерть не миг, когда перестает биться сердце. В сущности, начинается смерть с нежелания жить…
А вообще, его все больше волновали глобальные вопросы. Он словно силился подняться на какую-то небывалую дотоле высоту, чтобы представить Мир в целостности. Набросал на листке:
«Загадка бытия.
Человек и космос.
Искусственное ограничение количества и
качества мыслящей энергии.
Первое в космосе обиталище органической жизни».
Мысль его уносилась дальше, чем у кого-либо из современников. А вдуматься — так она была привязана к земле какой-то фатально неустранимой связью… «Искусственное ограничение количества и качества мыслящей энергии…» Не об этом ли все четыре статьи в «Правде», которые громом громыхнули в начале года? Ограничение энергии и — направление ее остатков в нужное Хозяину русло?.. И опять мысль рвалась в запредельные дали, туда, где бытие переходит в небытие…
Как-то разговорился с профессором Н. Бурденко о жизни и смерти, возможностях медицины и задачах, встающих перед ней, о необходимости создания «биологической философии человека». А в итоге свернул на традиционное: «Врач должен уметь оздоровить больную, часто патологическую психологию пациента. В этом залог успеха врача в борьбе с болезнью, которая должна уступить место здоровью, норме».
В здоровом теле — здоровый дух, говорили древние. Можно сказать и наоборот: здоровый дух — условие здоровья тела. А его дух в последнее время все больше и больше одолевали мучительные сомнения и противоречия…
Писатель исследует жизнь до последнего дыхания. Когда он совсем уже не может обогащаться новыми фактами извне, он обращает взор в глубь собственной души, вступающей на грань небытия. Карандашом на маленьких листочках, подложив книгу Е. Тарле «Наполеон», — последнюю из тысяч и тысяч, прочитанных им, — писал, не соблюдая правил пунктуации: «Вещи тяжелеют книги карандаш стакан и все кажется меньше чем было…» «Крайне сложное ощущение. Сопрягаются два процесса: вялость нервной жизни — как будто клетки нервов гаснут — покрываются пеплом и все мысли сереют.
В то же время — бурный натиск желания говорить, и это восходит до бреда, чувствую что говорю бессвязно хотя фразы еще осмысленны…»