Книга Венецианский бархат - Мишель Ловрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я как раз собирался отбыть в Байи, когда отец призвал меня вернуться в Верону, дабы сообщить эти ужасные вести.
Я исполнил все, что от меня требовалось. Принимая участие в ритуале твоих похорон, я чувствовал себя призраком, словно это я сам умер. В доме, погруженном в траур, нас захлестнула горечь твоей утраты, и я едва не сошел с ума. В каждом углу, где я искал мира и уединения, я натыкался на плачущего раба или импровизированную усыпальницу, устроенную в память о тебе.
Я уехал оттуда неприлично быстро, поцеловав отца, с упреком смотревшего на меня, избегая встречаться с ним взглядом.
– К чему такая спешка, сынок? – спросил он. – Побудь у нас еще немного, поправь здоровье и доставь мне удовольствие, нарастив жирок. Рим был к тебе неласков.
– Зато он хорошо принял мои поэмы, – ответил я ему.
– Почему же, в таком случае, их не могу прочесть и я?
Я понурил голову. Мне больно утаивать их от него, но я не хочу, чтобы он понял, ради чего я так спешу туда вернуться.
Я надеялся, что моя тоска по брату заставит ее проникнуться ко мне нежностью, но Клодия весьма прохладно и рассеянно выслушала мое сообщение о том, что я уезжаю. Я уловил запах мускусного масла для волос, которым пользуется Клодий, и мельком подумал, уж не прячется ли он где-нибудь за драпировкой. Рядом с ее оттоманкой стояли две стеклянные чаши, украшенные узором с камеями, и, наклонившись, я заметил в них остатки вина.
Запах этого прокисшего вина преследовал меня всю дорогу до Вероны. Твоя смерть заставила мое сердце раскрыться; я стал куда более чувствительным и восприимчивым ко всему окружающему. Я с болью осознал, что с Клодией что-то не в порядке, причем куда больше обычного.
Мои страхи лишь укрепились, когда она холодно приветствовала меня словами:
– Добро пожаловать домой.
Я провел в Риме два мучительных дня, прежде чем она послала за мной. Не чувствуя под собой ног, я помчался к ее дому, но, когда явился туда, некоторый беспорядок в ее спальне и острота исходящих от нее запахов подсказали мне, как раньше – всему Риму, что она оказалась куда дешевле, чем я ценил ее.
Пока мы занимались любовью, я думал о том, что она неизбежно сравнивает меня с другими. Подобные мысли оказали губительный эффект на мое выступление.
– Снова пристрастился к козлам, а, деревенщина? – поинтересовалась она, обмахиваясь веером, поскольку наши тщетные старания затянулись надолго и отняли много сил.
С тех пор я взял себе за правило собирать все грязные подробности ее неверности, выпытывая обличительные свидетельства у всех, кто соглашался разговаривать со мной. Стоило мне увидеть волосатую подмышку какого-нибудь аристократа в банях или слюну, блестевшую на его губах на банкете, я спрашивал себя, когда здесь побывала Клодия. То есть даже не «если», а «когда». В этом я не сомневался.
Обнаружив новое свидетельство ее измены, я безжалостно бичевал нас обоих в новом стихотворении, каждое из которых являло собой предсмертную записку, озвученную негромким, полным горечи голосом.
«Бросай ты это дело», – говорю я себе, но хрупкий огонь все еще стреляет искрами и рассыпается у меня под кожей.
Похожие на воробьев согласные уже не порхают с одной страницы на другую. От них остались одни лишь воспоминания. Я еще не забыл времена, когда любил ее так, словно в ее жилах текла родная кровь, когда мой альтруизм был так же глубок, как и моя страсть. Я помню, когда был почти что счастлив существовать в состоянии безответной любви, состоянии сдержанного благоговения, из которого я сейчас изгнан. Теперь я воспеваю больную и унылую любовь, которая сознает весь кошмар своего положения.
В атаку на праздное равнодушие Клодии я отряжаю глаголы, втискивая их по восемь штук в двухстрочное стихотворение. Кому нужны прилагательные, которые марают бумагу и самодовольно улыбаются, притупляя остроту действия? Только не мне, тому, кто любит и ненавидит, не зная, за что, и одновременно распят за свои чувства.
Я сбежал из Рима.
Я отправился в Вифинию вместе с ее помпезным наместником Гаем Меммием. Цезарь со своими прихлебателями изрядно поживились награбленными у галлов сокровищами. Предполагалось, что пребывание в провинции даст мне возможность пополнить свой кошелек. Вместо этого я рыскал по окрестностям в надежде отыскать твои кости, дабы отвезти их в Сирмионе. Я не мог допустить, чтобы ты упокоился на чужбине.
Ни один из этих чиновников с оловянными глазами не смог указать мне место твоего захоронения в Троаде[179], хотя я без устали пытался найти его. Другие мужчины стали миллионерами, подбирая крохи с барского стола нашего патрона Меммия, за которыми ему было лень нагибаться самому. Я же искал одного тебя.
В конце концов я нашел безымянную могилу и назначил ее твоей, чтобы пролить над ней слезы, которые сберегал до этого момента.
Вот о чем я думал: «Кто последним закрыл тебе глаза? По праву сделать это должен был я – я, который часто убивал тебя во время наших детских игр, топил тебя в озере, сталкивал со стога сена или нашептывал тебе страшные истории о привидениях в полночь, пока ты спал, так что ты просыпался бледным и обглоданным тенями.
Кто прикрывал глаза ладонью, чувствуя, как перехватывает у него горло при виде твоего закутанного в саван тела? Это должен был сделать я.
Кто окропил твою могилу вином, молоком, медом и усыпал цветами? И это право тоже принадлежало мне, который так часто воровал с тобой яблоки и пил коровье молоко из твоих сложенных ковшиком ладоней.
Кто плакал над местом твоего упокоения? Эти слезы принадлежат мне. Кто вернулся на следующий день, чтобы лечь на теплую землю и обнять тебя, прижимаясь увлажнившейся щекой к тому месту, где в глубине покоилось твое лицо?
Увы, это был не я.
И что мне делать теперь? Что я могу дать тебе? Поэму? Маленькую шуршащую стопку ласки, которую ты не сможешь ощутить, и слезы, которые ты не сможешь попробовать на вкус. Я прошел этими запутанными дорогами только для того, чтобы просто сказать: я люблю тебя, и мне невыносима мысль о том, что я лишился твоей любви.
Домой я вернулся с пустыми руками, еще беднее, чем был, и без твоих останков. Я плыл по Черному и Мраморному морям, через Фракию и Киклады, на своей собственной любимой парусной лодке. В конце концов мы вышли в Адриатику, после чего спустились вниз по рекам По и Минчо. Именно по ним мы и добрались до Сирмионе, оставив позади океанский берег, на который без устали накатывались пенные волны, бившие, словно камнями, в натруженный нос моего суденышка.
Вместо твоих останков я привез домой пустую оболочку своей любви к Клодии. Она все еще сильна, сильнее тел живых и красивых женщин. В Вифинии я заинтересовался Кибелой, поскольку на родной земле ее культ пользуется намного большим влиянием, нежели в Риме. Я провел параллели и обнаружил большое сходство между Кибелой и Аттисом, Клодией и собой. Стоя на краю утеса над океаном, я мысленно набрасывал очередную поэму, в которой Аттис одумался после того, как кастрировал себя в порыве бешеной страсти, и, выйдя на берег моря, стал (я меняю форму глагола на «стала», что вызывает во мне мучительную горечь) оплакивать свою потерю. Кибела, разумеется, не собиралась щадить ни одного из своих евнухов и вскоре послала своего льва, дабы загнать бедного Аттиса обратно в глухие дебри Иды[180].