Книга Стивен Кинг идет в кино - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О’кей. Но знайте, Нортон, что вся моя деятельность в качестве вашего личного экономиста сворачивается. И если вы захотите впредь обходить налоги и сводить концы с концами, обращайтесь в консультацию. Возможно, вам помогут.
Лицо коменданта на секунду стало красным от прихлынувшей крови, но затем прежний цвет вернулся к нему.
– Теперь вы пойдете в карцер. Тридцать дней. На хлеб и воду. Вторая черная пометка в карточке. И пока будете там сидеть, обдумайте мои слова: если вы прекратите на меня работать, я приложу все усилия, чтобы библиотека вернулась в то состояние, в котором была до вашего прихода. И сделаю вашу жизнь тяжелой… Очень тяжелой. Уж будьте спокойны, это я обеспечить смогу. Вы потеряете свою одноместную камеру в пятом блоке; поступающих сейчас много, так что будете жить с соседом. Потеряете все ваши камешки, лежащие на окне, и лишитесь протекции охраны против гомосексуалистов. Вы лишитесь всего… Ясно?
Думаю, Энди было ясно все.
Время шло – возможно, единственно невосполнимая, единственно ценная вещь в этом мире. Энди Дюфресн действительно изменился. Он продолжал делать грязную работу на Нортона и заниматься библиотекой, все шло по-прежнему. По-прежнему он заказывал выпивку на день рождения и Рождество, по-прежнему отдавал мне недопитые бутылки. Время от времени я доставал ему полировальные подушечки, и в 1967-м принес молоток: старый, который он получил девятнадцать лет назад, совсем истерся… Девятнадцать лет!Когда вы произносите эти слова, они звучат как стук захлопывающейся двери в гробницу и дважды повернутого в замке ключа. Молоток, который тогда стоил десять долларов, теперь поднялся до двадцати двух, и мы с Энди печально улыбнулись, когда заключали сделку.
Энди продолжал обрабатывать камни, которые находил на прогулочном дворе. Правда, двор теперь стал меньше: половина его была заасфальтирована в 1962 году. Но Энди все равно находил достаточно, чтобы ему было чем заниматься. Заканчивая обрабатывать камень, он помещал его на подоконник. Энди говорил мне, что любит смотреть на камешки, освещаемые солнечными лучами, на кусочки планеты, которые он взял из пыли и грязи и отшлифовал до зеркального блеска. Аспидный сланец, кварц, гранит. Крошечные скульптуры, склеенные заботливыми руками Энди. Осадочные конгломераты, отполированные так, что можно было ясно видеть: они составлены из слоев различных пород, отлагавшихся здесь на протяжении многих веков. Энди называл такие образцы «тысячелетние сандвичи».
Время от времени Энди убирал некоторые камешки с подоконника, чтобы освободить место для новых. Большинство из тех камней, что покинуло его комнату, перешло ко мне. Считая те, самые первые, напоминающие запонки, у меня было пять экземпляров. Одна скульптура человека, мечущего копье, два осадочных конгломерата, тщательно отполированных. У меня до сих пор хранятся эти камни, и я часто верчу их в руках, думая о том, сколь многого может добиться человек, если у него есть время и желание.
Итак, все текло своим чередом. Если бы Нортон мот видеть, как изменился Энди в глубине души, он был бы доволен результатами своих трудов. Но для этого ему пришлось бы заглянуть чуть глубже, чем он привык.
Он говорил Энди, что тот идет по прогулочному двору, как по гостиной на званом ужине. Я называл такое поведение чуть иначе, но прекрасно понимаю, что именно имел в виду комендант. Я уже говорил, что Энди носил свою свободу, как невидимый пиджак, и хотя он находился за решеткой, никогда не походил на заключенного. Глаза его никогда не принимали отсутствующего тупого выражения. Он никогда не ходил так, как большинство здесь, – сгорбившись, вжав голову в плечи, тяжело переставляя ступни, словно они налиты свинцом. Нет, не такой была походка Энди: легкий шаг, расправленные плечи, будто он возвращается домой, где его ждет прекрасный ужин и красивая женщина вместо пресного месива из овощей, переваренной картошки и двух жирных жестких кусочков того, что скорее можно назвать пародией на мясо… Плюс картинка с Ракел Уэлч на стене.
Но за эти четыре года, хотя Энди и не стал таким же, как остальные, он приутих, замкнулся в себе, стал более молчаливым и сосредоточенным. И кто может его винить? Разве что Нортон.
Мрачное состояние Энди прекратилось в 1967 году во время мирового чемпионата. Это был сказочный год, год, когда «Ред соке» стали победителями. Первое место вместо предсказываемого Лас-Вегасом девятого. Когда это случилось – когда команда стала призером Американской лиги, – невиданное оживление охватило всю тюрьму. Это была какая-то идиотская радость, странное ощущение, что если ожила безнадежная, казалось бы, команда – то шанс на воскресение есть у всякого. Теперь я едва ли смогу объяснить природу этого чувства, как бывший битломан не объяснит причин своего сумасшествия, когда оно уже прошло. Но тогда все это было вполне доступным и реальным. Всякое радио включалось на волну радиостанции, передающей чемпионат, когда играли «Ред соке». Жуткое уныние охватило публику, когда в Кливленде была пропущена под конец пара мячей, и идиотский взрыв буйного веселья последовал за решающим броском Рико Петроселли, который решил исход игры. Затем, после поражения в седьмой игре чемпионата, «Ред соке» утратили свое магическое воздействие, и заключенные вновь впали в тягостное оцепенение. Подозреваю, как обрадовался этому Нортон. Проклятый сукин сын любил видеть вокруг себя людей с постными лицами, посыпающих головы пеплом, и на дух не переносил счастливых улыбок.
Что касается Энди, у него не было причин унывать. Возможно потому, что он никогда не был бейсбольным фанатом. Но тем не менее он сумел поймать то непередаваемое ощущение удачи, которое, казалось, потерял. Энди вытащил свою свободу, как невидимый пиджак из пыльного шкафа, – и примерил вновь…
Я вспоминаю один ясный осенний денек спустя две недели после окончания чемпионата. Возможно, было воскресенье, потому что я помню множество людей, расхаживающих по двору, перекидывающихся мячиком, треплющихся друг с другом о всякой ерунде и заключающих сделки. Другие в это время сидели в зале для посетителей, общаясь с близкими под пристальным взором охранников, рассказывая с серьезным видом совершенно неправдоподобные сказки о своей жизни и радуясь передачам.
Энди сидел на корточках у стены, сжимая в руке только что подобранные камешки. Он поднял к солнцу лицо и, зажмурившись, впитывал тепло его лучей. В тот день была на редкость ясная погода, это я помню точно.
– Привет, Рэд, – окликнул он меня. – Подсаживайся, поговорим.
Я подошел.
– Хочешь? – Он протянул мне парочку тщательно отполированных «тысячелетних сандвичей».
– Конечно. Чудные вещицы… Спасибо тебе большое.
Энди сменил тему:
– У тебя в следующем году знаменательная дата.
Я кивнул. В будущем году я отмечу тридцатилетие своего поступления в Шоушенк, шестьдесят процентов жизни проведено в тюрьме…
– Думаешь, ты когда-нибудь выйдешь отсюда?
– Разумеется. Когда у меня отрастет длинная седая борода, а старческий маразм разовьется настолько, что я уже не буду осознавать, в тюрьме я или на свободе.