Книга Андрей Белый - Валерий Демин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жили непритязательно. Однажды зимой на площади Курского вокзала в ожидании трамвая с Белым столкнулся знавший его и ранее художник В. А. Милашевский. Белый предстал перед франтоватым рисовальщиком в потрепанном ватном пальто с потертым каракулевым воротником, поднятым до предела и перевязанным женским пуховым платком, в подшитых валенках и в нахлобученной до глаз шапке-ушанке псиного цвета. Но и в этом нелепом одеянии Белый выглядел неземным пришельцем. Из-под женского платка, пишет Милашевский, сверкал какой-то «серафический» взгляд, взгляд архангела или пушкинского пророка: «Он был одновременно и восторжен и восхищен и, как будто впервые „сошед“ с гонных высот, увидел „и вижд“, и этих людишек – муравьев, которые что-то все тащили, перли, продирались, волокли, какую-то не то труху, не то „едово“».
Клавдия Николаевна (Клодя, как ее обычно звали) теперь почти всегда находилась рядом, и Белого вновь стало посещать поэтическое вдохновение. Все его прошлые «музы» по-прежнему здравствовали: Маргарита Морозова – в Москве, Люба Менделеева-Блок – в Ленинграде, Нина Петровская и Ася Тургенева – за границей, и вот теперь Клодя Васильева – в Кучине под Москвой. Только она одна теперь его и вдохновляла. Музы – не вечны, вечна только поэзия. Но если нет музы – нет и творческого порыва. И только муза способна вдохновить на создание подлинного поэтического шедевра – как бывало уже не однажды. Теперь лучшие свои стихи Белый посвящал Клавдии Николаевне:
В подмосковном Кучине Белый сполна ощутил в себе поэта. Новых стихов писал мало, зато увлекся переделкой старых. Некоторые перерабатывал до неузнаваемости. Неспешно готовил к изданию стихотворный сборник из новых и старых (переработанных) стихов, подобрал нетривиальное название – «Зовы времени», но он так и не вышел в свет.
* * *
28 декабря 1925 года Россию потрясло печальное известие: в Ленинграде в гостинице «Англетер» погиб Сергей Есенин… Хотя приходилось видеться им не столь уж и часто, общались как близкие друзья. Есенин всегда подчеркивал «громадное личное влияние», которое оказал на него Андрей Белый. А Александр Блок отметил в своем дневнике, что у Есенина напевная манера чтения стихов и даже в разговоре напоминает Белого. Когда позже вдова трагически погибшего поэта С. А. Толстая-Есенина пригласит Белого на вечер памяти, он скажет в устном выступлении:
«Мне очень дорог тот образ Есенина, как он вырисовался передо мной. Еще до революции, в 1916 (в действительности – в 1917-м. – В. Д.) году, меня поразила одна черта, которая потом проходила сквозь все воспоминания и все разговоры. Это – необычайная доброта, необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность. Так он был повернут ко мне, писателю другой школы, другого возраста, и всегда меня поражала эта повышенная душевная чуткость. Таким я видел его в 1916 году, таким я с ним встретился в 18—19-х годах, таким, заболевшим, я видел его в 1921 году, и таким был наш последний разговор до его трагической кончины. Не стану говорить о громадном и душистом таланте Есенина, об этом скажут лучше меня. Об этом много было сказано, но меня всегда поражала эта чисто человеческая нота. Когда я впоследствии встречал Есенина и в нетрезвом виде, я наталкивался на то же проявление застенчивости, но оно бывало иной застенчивостью. Я говорю о тонусе наших отношений как о характеристической черте, как он относился к людям, когда они подходили, ну, просто с человеческими чувствами.
Помнится мне, как Есенин появился в Москве. Это было весной 1918 года. Тогда его бывшие друзья меня предупреждали, что у Есенина появились тревожные симптомы, нервная расшатанность и стала появляться, как исход, как больные искания, склонность к вину, и просили обратить внимание. Но что я мог сделать, не мог же я ходить по его следам и говорить все время, что не надо этого и не надо того. И образ Есенина стоял предо мной постольку, поскольку краска его идеологии и мотивы его поэзии менялись. Он то отходил от меня, то приближался. Я всегда в наших отношениях играл пассивную роль. Вдруг он начинал появляться, вдруг исчезал. И в исчезновении и появлении его всегда сопровождала та же нота необычной чуткости, деликатности, и доброты, и заботы. Он всегда осведомлялся, есть ли у человека то-то и то-то, как он живет, – это меня всегда трогало. Помню наши встречи и в период, когда я лежал на Садовой-Кудринской. Пришел Есенин, сел на постель и стал оказывать ряд мелких услуг. И произошел очень сердечный разговор, о котором упоминать нет никакого смысла, потому что разговор человека с человеком невспоминаем (так!).
Вскоре потом я его встретил в Пролеткульте, где я в то время был преподавателем и в это время там жили Клычков и Есенин. У Есенина не было квартиры, и он там ютился. И очень часто, после собрания, мы собирались в общую комнату, заходили к Клычкову и видели жизнь и быт Есенина. Я, хотя человек посторонний в Пролеткульте, наблюдал эту роль развернувшихся взаимоотношений Есенина с другими, которые не всегда были мне в то время симпатичны, и должен сказать, что он ждал чего-то хорошего от лозунга „смычки с деревней“, но отчаялся: этого в Пролеткульте того времени не было…
В результате случилось, что Есенин исчезает из Пролеткульта, для того чтобы потом объявиться в цилиндре. Ну, Есенин и цилиндр. Этот быт разлагающе действует на Есенина. Видя его мечущимся от одной группы к другой, я всегда на него глядел и думал: вот человек, как будто чем-то подшибленный. И понятны все эти метания, все эти жесты, которые нарастали на его имени, но в чем он не был повинен. И понятно психологически, когда человека с такой сердечностью жестоко обидели, то его реакция бурная, его реакция – вызов. Я, например, видел его и в очень трезвом виде, и в очень повышенном, и очень больным. В разные периоды по-разному, то был он в полушубке, гордящимся своей крестьянской жизнью, то в цилиндре, чуть ли не смокинге, в виде блестящего денди, но и здесь и там, и в трезвом и в повышенном состоянии он неизменно проявлял ту же деликатность. И я, глядя на него и зная его репутацию в некоторых кругах, всегда удивлялся. Что может довести Есенина до скандала – что-нибудь что-то очень грубое, что этого мягкого сторонящегося человека доводит до скандалов. Может быть, я не прав, но Есенина другого не знаю, не видел его иным. Я видел чуткого, нежного юношу. Я думаю, что в Есенине была оскорблена какая-то в высшей степени человеческая человечность, потому что поэт, товарищи, есть наиболее социальное существо, наиболее протянутое, но только поэт – это есть существо, протянутое от сердца к сердцам, и хорошо это или дурно, может быть, в этот момент во мне говорит романтика, но каждый образ, если он художественный, он, как огонь, требует ветра, так и образ художественный – это итог происшедшего процесса сгорания, куда человеческая любовь входит и где в силу закона энергии переплавляется все. И как можно к этому продукту сердец относиться с точки зрения сухого ученого. И вот наряду со всем у всех периодов, у всех народов, у всех политических кругов мало изменить социальные условия, надо изменить социальные условия поэта. Поэт в социалистической стране только и попадает в ту атмосферу, в которую он протягивает нить, ибо он есть рупор коллектива…