Книга Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да благословит вас всемогущий Бог». Когда священник говорил это мне, я всякий раз краснел. Каждое слово этой фразы я воспринимал, не мог не воспринимать всерьез, я отдавал себе отчет, что действительно получил благословение, и краснел оттого, что это настолько доступно, надо только явиться на мессу, и всемогущий Боженька в этот воскресный утренний час умудрится выкроить время, чтобы заняться мною, и, не проверив даже, хотя бы через своих суровых посредников, достоин я или нет, вот так, запросто благословит меня.
Все это казалось мне столь поразительным и грандиозным (потрясающим небеса!), что я вынужден был защищаться, моя плоть, мой рассудок, мой ум (который тоже есть плоть) искали защиты, и наступил момент, когда я перестал понимать, что значит «благословить». Так бывает, когда очень долго повторяешь какое-то слово, пока из него неожиданно не исчезнет, не испарится смысл и оно не станет пустым заклинанием, бредом.
Я попросил у отца толковый словарь. Благословить: просить благословения для кого-либо. На слово «благословение» я нашел то, на что и надеялся: «помощь Божия, милость Господня». Полистав словарь, я заглянул в статью «милость», где поначалу с испугом прочел: «милость» — это «пощада, помилование» — иначе говоря, меня великодушно простят и не будут четвертовать? — но ниже было еще и другое: «благосклонность, расположение», что меня успокоило.
Итак, я коллекционировал и копил благосклонность и расположение Божье на далеком воображаемом счете, полагая, что, даже если я и смешон в этом своем усердии, что если такой подход к делу и противоречит самой сути божественной благосклонности, все же я на каждой мессе получаю благословение, то есть помощь Божью, и никто не то что не собирается меня четвертовать, но мне даруют благосклонное всепрощение, которое распространяется, надо полагать, и на это самое фарисейское накопительство, а значит, в конечном счете все более или менее в порядке.
Впервые в жизни я держал в руках словарь. И поглядывал на отца в ожидании похвалы. Но ее не последовало. Почему — этого я так и не понял (по сей день).
— Посмотрел?
— Да, папа, посмотрел.
— Положи на место.
77
Вторым величайшим моим энциклопедическим впечатлением (точнее, разочарованием) оказались главы великого Брема о любовной жизни животных. Отсутствовал как раз том о млекопитающих. Я знал уже почти все о любовной жизни муравьев, ос, рыб, моллюсков, что и где они откладывают, какие выделения, слизи, пыльца куда и каким образом попадают, и уже ожидал посвящения в высшее знание или хотя бы в тайны интимной жизни мартышек. Но дошел только до китов, а далее — пустота. Сказки о том, что киты — тоже млекопитающие, мало что объясняли.
Я не помню, чтобы в семье вообще велось какое-то сексуальное просвещение. Как-то Мамочка попыталась ввести нас в тайну зачатия, но, дойдя до пестиков и тычинок, резко остановилась, точнее, остановили ее мы сами, потребовав разъяснений, ну, Мамочка! а где же он, этот самый пестик, у кого конкретно, и взяли под защиту отца, заявив, что никаким опылением он не занимается, не занимался и заниматься не будет. Я никогда не говорил матери, каким отвратительным представлялся мне этот образ опыления (или, может быть, отвратительно было слово «тычинка»?). В качестве компромисса мы предложили вернуться к старым испытанным объяснениям, аисту и капусте.
После чего мать вытурила нас из кухни.
Вообще, положение Мамочки было нелегким. Младшие брат и сестра почему-то уже в трех-четырехлетнем возрасте непременно хотели знать, девственница ли наша мать, точнее, они это знали, но требовали подтверждения.
— Скажите, Мамочка, вы еще дева? — тактично спрашивали они.
Я был уверен, что они думали прежде всего о Деве Марии, во-первых, потому, что на некоторых картинах обнаружили (и я тоже) определенное сходство, а во-вторых, потому, что у Мамочки было одно голубое платье, надевать которое приходилось довольно странным образом, наподобие плащ-палатки, но выглядела она в нем как вылитая Дева Мария, а Дева Мария, как общеизвестно, самая лучшая мать в мире, и точно такой же была наша мать. И что же ей было делать, чтобы не разочаровать своих чад?.. (Между прочим, она с удивительным упорством добивалась, чтобы мы поняли шутку о том, что фамилия Девы Марии совпадает с нашей. — Рафаэль.)
Помню, тогда я отвел ее в сторону и упрекнул с важным видом, что это уж чересчур, и рано или поздно, сказал я, правда все равно выяснится и тогда принесет больше вреда, чем сегодняшняя, пусть горькая, неприятная откровенность. О, маленький Яго! Мать скучающе глянула на меня и по-девчоночьи легкомысленно — только жвачки во рту не хватало — пожала плечами.
78
У меня был собственный молитвослов. Истинный бревиарий, большой, с золотыми инициалами, цветными иллюстрациями и даже пюпитром — подставкой для нот, напоминавшей о том, что мать когда-то училась играть на фортепиано (но при нас никогда, никогда не играла). Стоя перед пюпитром, я служил литургию.
Dominus vobiscum.
Et cum spiritu tuo[97].
Братья мои во Христе.
Это был настоящий молитвенник, не знаю, как он ко мне попал, скорее всего, графское наследство. И был еще маленький, полученный мною от бабушки. Судя по надписи, я был вторым владельцем, первым, на Рождество 1932 года, его получил дядя Марцел, пропавший во время войны. (Не погиб, а пропал, путать две эти вещи считалось большим грехом, еще большим, чем наши проделки с кошкой, только за это не полагалось наказания, что было еще хуже. Если мы ошибались, то ошибка оставалась ошибкой. Иногда мать поправляла нас, но апатичным, небрежным тоном. Любопытно, насколько больше ее волновали наши языковые ошибки, хотя разница между словом и памятью о человеке вроде бы очевидна!)
Согласно надписи, молитвослов я получил на день св. Иштвана в 1959 году. На титуле вписано было мое полное имя, как и дядюшки Марцела. Между двумя надписями прошло двадцать семь лет, но почерк бабушки нимало не изменился, оставшись таким же энергичным и четким. Единственное различие было в «у», последней букве, отличающей в Венгрии фамилии благородного происхождения. Верхний, молодой вариант был выписан более лихо, задорно; не сказать, что в нем было что-то надменное или хотя бы самоуверенное, но видно, что руку ничто не сдерживало. Чернила серого цвета также придают почерку торжественность: длинная линия «ипсилона» падает вниз по дуге, слегка отклоняется вправо, потом возвращается чуть ли не до нижнего конца «h» — ах, эти старые добрые перья, как точно передавали они темперамент писавшего! — у разворота же линия утолщается и темнеет, после чего устремляется ввысь, к небесам, чтобы начать первую букву имени — «М». Мой собственный «ипсилон», конец фамилии, почему-то не решался так смело соединиться с первой буквой моего имени, а заканчивался как-то нелепо, топчась на месте, как излишество, как черточки, которыми мы иногда подчеркиваем что-нибудь в тексте (мол, обратить внимание!).