Книга Была бы дочь Анастасия. Моление - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Журавль пролетит, прокурлычет – сам потерялся, ищет ли кого-то: они же так обычно – парами. Высоко – на него глянешь. Ему оттуда лучше видно. Но то, что есть ему до тебя дело – это вряд ли – отстранённый: души умерших, как говорят, созывает – собрав в косяк, куда-то поведёт их. И моя, глупая, ещё из тела, откликается – её забыли.
Дни тёплые, ночи стылые, утрами – иней, на крыльце даже. Проснёшься, встанешь, к окну сунешься, на Ялань глянешь – седая; солнце взойдёт – радужной станет. Скот по поляне бродит – следы оставляет – будто осмысленно. Выйдешь на улицу – руки мёрзнут. Дохнёшь – отпыхивается. На сердце радость. Долго длится. Словно глотаешь и глотаешь, и не напиться.
Тянет пойти куда-то – в лес, на речку. Сдерживаюсь – и тут, дома, дел много.
Подремонтировал погреб. Заменил в нём истлевшую лестницу. Давно уже собирался. И два столба – старые убрал, а новые, листвяжные, поставил, отцом ещё когда-то заготовленные, может быть, так же вот, на погреб. У нас не погреб говорят, а – ямка.
Какое из этих двух слов первым на язык выпрыгнет, тем и воспользуются.
Выгреб из него, из погреба, остатки прошлогодней картошки, проросшей. Ростков только два мешка на поле вынес. Сожгу после, заодно с ботвой. Раньше мама это делала. Протопил погреб – высушил. Отец когда-то этим занимался. Вспоминаю.
Выкопали мы с Николаем картошку. Оставили пока её на поле в трёх кучах. Чтобы больная фитофторой выявилась, и не спускать больную в погреб. Лежала около недели.
Сходили с Николаем за это время на Таху. Опять с погодой повезло нам – удивились. С грустью покидал я Таху. Придётся – нет ещё мне побывать на ней, не знаю. Хотелось очень бы. Ох как хотелось бы.
Сегодня с утра раскрыл кучи, сбросив вилами с них влажную от растаявшего инея ботву. Обсохла сверху картошка. Перетаскал её в погреб-ямку – едва спина не отнялась. Вёдер четыреста. Куда её теперь нам столько? Без скотины. Пусть Николай о ней печётся, о картошке, съедает или продаёт. Весной и летом, пока не вырастет молодая, и здесь она, картошка, дорогая – кто, может, и возьмёт. Баржи вот-вот на север по Ислени поплывут, станут заготовители или коммерсанты покупать овощи для Заполярья – дело прибыльное. На то надежда.
Выкосил в огороде отаву. Шелковистая. Высохла кошенина. Собрал. Копна сена получилась. Стаскал все четыре копны в стожок – в огороде-то, так – не в остожье, загораживать не надо. Сказал уже, встретив её в магазине, Голублевой Катерине – пусть забирает. Та только рада: корову держит, а сено сбивает где-то по копёшочке по закуточкам. Но, правда, сын ей помогает.
Поправил изгородь, сломанную лошадьми в конце августа. Заранее ещё нарубил в осиннике колья и жерди. Подвёз мне их к дому на своём тракторе Володя Прутовых. На выходные приезжал, проведывал свои зароды. Выпили мы с ним, песни попели – казацкие. Хорошо получалось. Гриша Фоминых слышал, сказал после: если бы не был он в завязке, мол, пришёл бы к нам и подтянул. Но побоялся. Не нас, конечно, а себя. Хороша, дескать, эта: «Не для меня придёт весна…». Так мы и пели уж, старались: «А для меня кусок свинца…» – со слезой, с чувством – переживательно, – как наши родители когда-то.
Испилил разный хлам – и как накапливается: чуть ли не каждый год пилю – всё не кончается. Новое что бы создавалось – теперь не строим. Перенёс под навес, сложил там, чтобы на улице не мокли, в поленницу. На месяц дров – два кубометра. Убрал пилу в подполье – достану ещё когда-нибудь её, нет ли – не знаю. Стараюсь об этом не думать, а так – как будто мимо пробегаю: достану, нет ли – разве важно.
Сходил на кладбище.
Отец. Мать.
Рядом.
Как в жизни.
Теперь и вовсе уж – корнями проросли. Вся земля им – гробом; лёжа вращаются с ней вместе – как в вечности. Чуть в сторонке – родной племянник Павлик, сын сестры Нины. Погиб далеко отсюда – в Грозном. Покоится здесь несколькими косточками, остальные – где-то. И где душа его, не знающая возраста? Спрашиваю, спрашиваю, даже глаза зарежет иногда – не отвечает. Кто-то, замечаю, на его могилку приносит цветы постоянно – не бумажные и не пластмассовые – живые, только что сорванные? Кто – не знаю, выследить – не хочу. Пусть будет тайной, коль скрывает. Чужие тайны не нужны мне.
Ни звука от отца; безмолвствует и мама.
И на кладбище осень. Рябины и осины красные, как собаки. Берёзы – жёлтые. Кедры, ели и пихты – зелёные, всегда такие, пока не умрут.
Если бы стал сравнивать отца с каким-нибудь деревом, сравнил бы с лиственницей, а маму – с пихтой. Павлика – с ёлкой – был ершистый; не подставлял голову, чтобы погладили, уклонялся; и волосы у него были грубые, как хвоя ёлочная, но только – светло-светло-русые.
Тихо на кладбище – все молчат, и мои – тоже, не нарушают правило. Спокойно им, значит, если – покойники. Мне – нет: стеснилось сердце – заплакал; иной раз придёшь – побудешь и уйдёшь, спокойный. Тут растревожился – почему-то. Услышали меня птицы – смолкли; только дятел долбит, но тот далеко, за кладбищем, меня не видит. Лист нападал на могилы – преет – пахнет.
Покинул кладбище. Направился к Ялани. Камень на неё – как замахнулся. От кладбища она, Ялань, живописно смотрится. Знали первопроходцы, куда положить мёртвых, – чтобы глядели, радуясь. И где её, Ялань, построить, тоже знали.
Вернулся домой. Пообедал. По дому пошлялся. Останавливался возле окон – в некоторых солнце. На стёклах мухи жужжат – большие, осенние. Хариус на таких мух хорошо берёт – проверено.
Взял три мешка, отправился в болото.
Поднялся в Балахнину гору. Огород большой. Монастырский. Крест высокий возле изгороди. Сидят на краю поля монахи, чай пьют. Сказал им:
– Бог в помощь. Радостно откликнулись:
– Спаси Бог. Спросил:
– Ну, как у вас картошка нынче? Ответили:
– Слава Богу.
– Слава Богу.
Иду дальше – теперь как под защитой – уверенный: помолились за меня монахи – конечно – труд их в этом обязательный.
Остались они в огороде – пьют чай – как не во времени.
Оглянулся на них: и они на меня смотрят – улыбнулись, рыжебородые, розовощёкие, лет им по тридцать, один из них – совсем юный, ясноликий.
Мох в болоте – белый, красный и зелёный. Клюква – той как насыпано. Глухарь, испугав меня, поднялся с болота. Улетел. Как-то и крылья не сломал в зарослях. Сосны, лиственнки и берёзки карликовые. Будто в тундре. Кедр с краю – как ливанский. За ним, вижу, – лиственница – гигантская, наклонилась, когда-нибудь завалится. Люди умирают, а уж деревья и подавно.
Брали здесь мы с мамой клюкву. По ведру быстро наполняли. С отцом тут драли мох. Рубил он, отец, так же вот в сентябре, помню, стайку – для этого. Надрали вместе, а таскал потом я. Отца нет, а стайка стоит, но уже так – бессмысленно; отец – умер, но и это – как неправда: только что был на кладбище – не видел его мёртвым; стоял чуть поодаль – живой; ко мне присматривался – внимательно – что его сын я, он же не забыл.