Книга Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На мое приветствие он, конечно, ответил. Но разговор поддерживать не стал. «Я, – говорит, – вас еще не простил».
И еще больше воды утекло, а так и не разговаривает. Пока не простил, значит.
* * *
А вот – для сюжетной рифмы – еще одна обыкновенная история.
Представляю не так уж давно группу российских писателей на Венской книжной ярмарке и говорю, что, вот мол, NN в начале 1990-х начинал печататься в «Знамени», но затем выбрал, вероятно, для себя другие мировоззренческие и эстетические ориентиры и, побыв какое-то время автором журнала «Москва», сотрудничает теперь не с нами, а с «Новым миром», с «Октябрем». Дело, рассуждаю я вслух, обычное – каждый писатель ищет и находит издание, что его убеждениям ближе.
NN соглашается: дело, говорит, действительно обычное. Только ни мировоззрение, ни убеждения здесь ни при чем. Просто, продолжает, в 1992 году вы вернули мне рассказ, и я не то чтобы обиделся, но решил в «Знамя» больше никогда не ходить.
Так, скажу уже от себя, он за двадцать три года ничего нам ни разу и не предложил. И от наших настойчивых приглашений неизменно уклонялся[594]. Дело, если вы хотя бы чуть-чуть понимаете ранимую авторскую душу, в самом деле обычное.
* * *
Не важно, есть ли у тебя последователи, А важно, есть ли у тебя преследователи, так может сказать только очень молодой, азартный человек. В зрелости, клонящейся в старость, никакие «преследователи» уже не нужны. Они наскучивают. Хочется учеников, своей школы. Хотя бы только затем, чтобы проверить, а не наскучат ли и они?
Но этого всего в критике (да, наверное, и вообще в литературе) не бывает. Чай, не наука с ее внятным понятием о преемственности поколений и о благодарности тем, кто поставил глаз и руку.
* * *
Побывал я тут как-то на дивном концерте в Камерном зале филармонии.
Татьяна Тихоновна Гринденко озорничала[595].
Ее оркестранты обаятельно хулиганили.
Лев Семенович Рубинштейн шалил[596].
Музыкальные инсталляции Александра Моисеевича Бакши были необыкновенно остроумны[597].
Словом, все эти чрезвычайно достойные и уже, увы, не очень молодые люди вели себя, как разыгравшиеся подростки.
И маленький, человек на сто, зал отвечал им полным пониманием. Готов был и к шалостям, и, простите высокопарность, к сотворчеству.
Еще бы – ведь в этом зале собрались тоже очень достойные и тоже, увы, не очень молодые люди.
Оглядываясь, я искал глазами тех, кто мне (и участникам этого чудесного концерта) сгодился бы в дети.
Нашел… два, нет, все-таки, кажется, три свежих лица. Человек, повторяю, на сто.
На литературных-то сборищах это разделение по возрастам уже привычно.
Выходит и в музыкальной среде тоже.
А как у живописцев? У людей театра? У архитекторов, наконец?
Конфликта поколений вроде как и нет. Но то, что младшенькие делами старшеньких не интересуются, в их компанию стараются не ходить и к себе не зовут, факт, похоже, медицинский.
* * *
Вы, конечно, меня попродвинутее, но я, ей-богу, до сих пор обижаюсь, когда врач, просмотрев анализы и – да, да – добросовестно простукав меня, где положено, тут же выписывает рецепты, дает рекомендации и – до свиданья, уважаемый, попросите, пожалуйста, ко мне следующего.
А поговорить?
А проявить участие, пусть даже и показное? А продемонстрировать – ну, хотя бы видимость интереса не только к тому, что у меня повредилось, но и ко мне как к человеку, единственному и, хочется верить, неповторимому?
Жалуюсь на это как-то Максиму Александровичу Осипову – писателю, здесь я ручаюсь, отличному и врачу, говорят, очень даже достойному. А он досадливо морщится. «Да зачем вам, – спрашивает, – эти сантименты? Легче, что ли, вам от них станет?»
«Конечно, легче», – бурчу я про себя, вспоминая, как в когдатошние времена в поликлинике Литфонда врачу важно было не только то, что у тебя болит, но и то, что ты сейчас пишешь и как, к примеру сказать, относишься к свежему нашумевшему роману.
А Максим Александрович, будто подслушав, гнет свое, и так оно выходит, что это не врачи стали бездушнее, как мне с перепугу показалось, а я, вот уж консерватор, никак не могу отказаться от замшелых привычек – то ли староземских, а то и вовсе, свят-свят, старосоветских. На дворе же, – говорит он, – XXI век, и я уныло соглашаюсь, что – да, да – отношения между хорошим врачом и вменяемым пациентом должны быть сугубо технологическими, без этих вам мерехлюндий и сопливостей.
Оно ведь и в литературных делах часто уже так – технологично. Автор шлет текст имелькой, имелькой же снимает вопросы, у редактора возникшие, гонорар получает перечислением на банковскую карточку и, бывает, даже за журнальным номером со своей публикацией в редакцию не заходит. Зачем? В Журнальном зале и так всё видно.
Удаленный, знаете ли, доступ. Высокие, с вашего разрешения, технологии.
А мне, хоть и знаю, что от века отстал, все равно грустно. Как же без «поговорить», думаю.
И в тех случаях, когда продвинутый автор так выстраивает свои отношения со мною как с издателем.
И в тех, когда продвинутый издатель тоже держит меня, уже автора, на удаленном доступе.
* * *
Разговаривали как-то в своем кругу, почему по телевидению так редко показывают писателей, а если и показывают, то обычно неудачно. За исключением пяти-шести персон, что стали медийно, а значит и нам с вами, хорошо известны именно благодаря камере и микрофону.
И, помнится, Александр Архангельский – а уж он-то в этой сфере знает всё – заметил: «А как вас показывать? Вы же ведь думаете прямо на экране. Задают вам вопрос – думаете. Начинаете говорить – тоже предварительно подумавши. А экран этого не переносит. У нас надо, чтобы слова слетали с языка, опережая мысль».