Книга Победоносцев. Вернопреданный - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прекрасное начало! Он когда-то уже прибегал к похожему обращению, после чего получил любезное приглашение от покойного хозяина Зимнего. Константин Петрович протянул руку к чернильнице и замер. Теперь иная эпоха настала, и обращение такого рода, пожалуй, не вызовет в Царском ничего, кроме зевоты. Прочтут и передадут по телефону, что прочли, благодарят и примут его мнение к сведению. А не то и промолчат. При случайной же встрече сошлются на недостаток времени и извинятся за задержку с ответом. Все бесполезно в нашей стране! Все бесполезно! Даль жизни исчезла. Он опустил негнущийся лист в корзину, стоявшую рядом с креслом, и вынул снова из ящика другой лист, как бы опять приготовясь то ли набросать по-иному — не так тоскливо — звучащий призыв, то ли адресоваться к кому-либо из старинных знакомцев. Но зачем и, главное, кого избрать корреспондентом? Витте? Ни за что! Митрополита Антония? Черкнуть Саблеру?
В последние годы одиночество начало угнетать сильнее. Константин Петрович отложил перо, закрыл чернильницу и решил, что возвратится к работе над переводом одного трудного места из Евангелия от Матфея. Жуковскому удалось лучше выразить ту же самую мысль. Он открыл известное место и потом захлопнул обложку. Нет, сейчас сосредоточиться трудно. Он поднялся и двинулся к двери, чтобы заглянуть к жене и у нее искать утешения.
Вернулся от порога и протянул руку к книгам. В сумеречном воздухе попался на ощупь том Жуковского. Он растворил страницы наугад. И не захочешь, а вздрогнешь — крупно бросилось в глаза: «Эпитафия». Он пробежал первые восемь строк и медленно, тихим голосом повторил за поэтом:
Прохожий, удались! Во гробе сон священный!
Судьба почивших в нем покрыта грозной мглой!
Надежда робкая живит их пепел тленный!..
Кто знает, что нас ждет за гробовой доской!
Поднимаясь по лестнице, Константин Петрович повторял настойчиво последнюю строку: «Кто знает, что нас ждет за гробовой доской!» Он любил Жуковского, и мимолетное прикосновение к его стиху, как родниковая влага, освежало сознание. Иногда он любил Жуковского даже больше, чем Пушкина и Тютчева. К жене он вошел с улыбкой, как будто ничего не случилось. Никакой отставки, никакого унижения, никакого поражения, никакой катастрофы не произошло. Он крепкий человек, и у него еще все, как и у России, впереди. Он молча взял жену за руку, поцеловал ладонь, и через несколько минут они уже молились так же жарко и искренне, как тогда, в Полыковичах накануне отъезда в Петербург. Они ничего не просили у Бога. Они благословляли минувшее. Сумрак, еле разгоняемый лампадами, светился золотистыми красками. Удивительно, как все отливало желтовато-солнечными лучиками.
И вот эту насыщенную цветом флорентийскую мозаику, лучезарную, источавшую колористическое богатство, в этот чисто русский иконописно плоскостной рисунок ахнули булыжником — орудием пролетариата, как некогда ахнул из двуствольного пистолета посланец ада в прямом и переносном смысле, целя в голову царя. Теперь посланцы ада везде. Они не прячутся, как раньше. Они заявляют о себе громко — взрывами, выстрелами, безумными воплями. Право и суд для них не существуют. Они не знают, кто такие присяжные — в них им нет нужды. Судебную реформу они выбросили к черту. Многотомный труд «Курс гражданского права» вызывает у революционеров пренебрежительную — дьявольскую — усмешку. Они утверждают, что истина выше закона. Но что порождает закон, если не истина? И его никому не известные мысли были единственным проявлением разума в России, как показало будущее.
Не скрою от читателя, что редкие страницы я писал с таким напряжением и с таким горьким чувством бессилия и неуверенности, как эти — посвященные отношениям Константина Петровича с Достоевским. После долгих и мучительных размышлений я понял, что передо мной открываются только два пути: использовать слова и фразы из переписки, весьма, впрочем, краткой, или попытаться реконструировать впечатления действующих в главе лиц от бесспорных фактов, им хорошо известных и, безусловно, не вымышленных. Последний путь, более незащищенный и вполне уязвимый для критики, все-таки казался предпочтительней. Резкую и непримиримую личность Константина Петровича всегда привлекал в людях общий взгляд на то или иное событие, искренняя вера в христианские ценности и реальная, сердечная, глубинная связь с Россией. Духовный и физический облик Достоевского совершенно невозможно представить по мемуарам современников. В них, в мемуарах, он всегда говорит и действует так, как должен говорить и действовать в данной ситуации великий человек. Какие-либо неправильности, отклонения или искажения просто исключены. Речь его в передаче вспоминающих совершенно неузнаваема. А ведь нам есть с чем сравнить! Федор Михайлович поведал нам кое-что и сам о себе. Давно и внимательно читая цитируемую прямую речь Достоевского, я обнаружил всего несколько фраз, в которые поверил сразу и которые оттиснулись в памяти, не оставляя сомнений и колебаний. Вот два-три примера. В день покушения Млодецкого на графа Лорис-Меликова Александр Сергеевич Суворин сидел в бедной квартирке Достоевского. Он застал писателя за набиванием папирос. Затем между ними произошел знаменитый и абсолютно, на мой взгляд, достоверный обмен мнениями по поводу того, может ли порядочный человек предупредить полицию о готовящемся политическом преступлении. И Достоевский заключает пассаж словами, которые способен был произнести только он, и никто иной. Эти фразы нельзя ни сочинить, ни вычитать, ни где-либо услышать. Их мог произнести лишь Достоевский.
— У нас все ненормально, оттого все это происходит, никто не знает, как ему поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых. Я бы написал об этом. Я мог бы сказать много хорошего и скверного и для общества и для правительства, а этого нельзя. У нас о самом важном нельзя говорить.
И до сих пор нельзя! Этот коренной вопрос тонко подмечен Федором Михайловичем.
Или вот, например, клочок из мемуаров доктора Степана Дмитриевича Яновского — одного из самых добросовестных друзей Достоевского, если иметь в виду передачу фактов и слов собеседника. Так умел и мог выразиться о себе лишь сам Достоевский. Время происшествия — конец сороковых, эпоха кружка Петрашевского. Достоевский без денег и делает заем крупной суммы — около пятисот рублей серебром — у Николая Александровича Спешнева, одного из радикальных членов неоформленного сообщества. Достоевский нервничал из-за этого долга, что отражалось на его здоровье. Яновский успокаивал, заметив, что недомогание вскоре пройдет, и получил следующий ответ. Он врезался в память доктора и в мою. Я просто физически уловил мысль Достоевского, произнесенную с неповторимой интонацией. Да, так должен был выразиться тот, кто создал «Записки из Мертвого дома» и «Бесов».
— Нет, не пройдет, — произнес он, — а долго и долго будет меня мучить, так как я взял у Спешнева деньги и теперь я с ним и его. Отдать же этой суммы я никогда не буду в состоянии, да он и не возьмет деньгами назад; такой уж он человек.
О деньгах Достоевский заговаривал с доктором не раз и не однажды повторил фразу: