Книга Земля Святого Витта - Евгений Витковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А еще тетка твоя Нинка страсти последнее время сказывать стала. Говорит, дурней наверху много развелось таких, которые географию прежде истории делают, не разобравшись, который брат которого обидел. И все повторяет эту страсть да повторяет, сама истолковать не хочет, мы не можем, люди мы темные, — ну, ходили к батюшке, а он нам поворот дал: не того, сказывает, исповедания тетка Нинка, чтоб нам ее слова понимать. Ну, мы не понимаем, но ушей-то смолой не зальешь!..
Матушка Василиса журчала словесным потоком полдня, потом с отменным вежеством отказалась от обеда за барским столом, согласилась пройти к Прохору на кухню, но (к счастью для Прохора — камердинера очень чистоплотного, но все же не настолько, насколько этого требовала повариха) протиснуться туда не смогла, хотя откушала котелок Прохоровых солдатских щей и сдержанно похвалила, узнав, что щи как раз те, которыми нынче их сиятельство трапезовать изволят, любимые, третьедневошные.
— Ну, а главная весть, Павлушенька, такая для тебя, — продолжила Василиса, как только Прохор унес миску, — Новость неслыханная, тайная-претайная, оттого весь город только о ней гудит. Из Арясина, где для наших свадеб кружева плетут, новость. Истребовал государь от нашего человека жалобы на высочайшее имя, да по всем решения и вынес. Что дивно — все решения по всем жалобам — разные! Кому велит малое дитя грудью кормить без сопротивления, кому помилование от навета с выплатами натурой, кому кандалы да вечный Римедиум, кому камень точильный добывать десять лет, а кому того добытчика сторожить. Опричь тех решений прислал государь письмо — в личные руке твоей матушке. Затворилась матушка в своей горнице и до вечера голоса не подавала, уж бояться за нее стали. Ну, Доня ваша не из дурной дюжины, как села под дверью голосить, так и голосила, покуда матушка твоя носа не высунула, а нос у нее, надо тебе, как большому мальчику, знать — зареванный оказался. Ничего никому твоя матушка не сказала, только известно теперь всем, что предстоит тебе осенью вместе с матушкой дальняя дорога — зовет батюшка твой матушку твою венчаться, и хрустальный звон, сказывают, будет по такому случаю звонить по всей великой Руси и по Киммерии тоже — чай, телевизоров к нам офени понатаскали от пуза, даже грыжу иные натаскали. Так что предстоит тебе, сыночек, дорога дальняя, — Василиса засопела в платочек, — и встреча с батюшкой. Я уж Нинку-то осадила: что ж, и не вспомнит теперь Павлик свой родной дом? Нинка, ехидина, говорит, что не только вспомнит, а будет сюда каждый год… с охотой. С которой охотой, спрашиваю, подступаю к ней эдак, знаешь, как я умею. А она, ехидина косоглазая, только и твердит мне — с великой, мол, охотой, а больше ничего говорить не хочет.
Поболтав еще час-другой, Василиса облобызала крестника, в пояс поклонилась в сторону кабинета, графа к ней пообщаться так и не вышедшего, потрепала по бороде Прохора, еще разок угостила пирогом с мышатиной Гармодия и под ручку с дядей Гаспаром отбыла вниз, в лодку, где ждали ее бобер Фи и лодочник Астерий. Графу ее новости, видимо, были известны куда раньше, чем Павлику, и он, как обычно, высказал недовольство длинным языком поварихи, впрочем, не забыв — сказать и того, что, конечно, не ему судить крестную мать будущего русского царя. С такими новостями наедине и прожил последние дни Павлик, читая «Дочь каховского раввина» и прислушиваясь к ветрам за окном. Точно, был это не один ветер, а два, один дул с юга на север, и был это ветер мужской, ровный и долгий, как Рифей-батюшка, — а другой, с севера на юг, тяжелый, большой, напоминавший матушку Василису, поэтому Павлик безошибочно опознал, что он — женский. А кто умеет слышать в одном ветре два, тот уже стал взрослым, тот уже годится и в ямщики, и в цари.
Зимние сквозняки хозяйничали в замке на Палинском Камне, по плевать Павлик хотел на все сквозняки на свете — благодаря графскому воспитанию, он вообще не знал, что такое простуда, а птицы, змеи и лошади только придавали сквознякам неповторимую смесь запахов, не существующую, наверное, больше нигде на свете. Граф снова собирал карточную партию с призраками, причем опять в этот раз приползал с азиатского склона убогий — тот, что в драном саване — и жаловался, что его на Каре железноклювые птицы вдребезги расклевали. Однако на этот раз призрака играть не пустили: из стены вышел симпатичный Дикий Оскар, говоривший на забавном английском языке, и даже призрак адмирала с ним не ругаться не стал: сели, расписали партию, что-то друг другу проиграли, прежние долги списали, потом граф обыграл обоих и оставил в длинных долгах под мелок до следующего роббера, — из-за этого слова Павлик сообразил, что игра шла не в преферанс, однако во что именно — так и не понял, хотя в картах разбирался уже настолько прилично, что видел некоторые скромные уловки графа, позволявшие ему играть с небольшим преимуществом, простительным потому, что играть с призраками можно, разумеется, только на интерес, а никак не на деньги. Стимфалиды дважды пролетали мимо замка, и Павлик заметил: их стало гораздо больше, — видимо, стая как-то увеличилась за счет молодых особей, вылупившихся из пернатых яиц; про пернатые яйца откуда-то знал Прохор, и тайн от молодого барина из этого не делал. Ну, замужем главная стимфалида, Стима, вот и кладет яйца. За кем она замужем — не знал даже Прохор. Но почему-то очень мужу этой Стимы сочувствовал. Это Павлик неожиданно понимал: он бы тоже не хотел быть мужем двуглавой птицы с медными перьями и железными клювами. Но помнил также и то, что не всякий и не всегда — хозяин своей судьбы.
А сегодня он проснулся рано и слушал два ветра за окнами, долго слушал — однако не пробило еще и семи утра, как раздался в коридоре грохот копыт графского жеребца. Лошадей в замке было немало, но ездил на них почти один Павлик, сам граф — только в исключительных случаях, если торопился. Граф, ругаясь по-немецки, мчался к балкону, с которого прыгал не реже двух раз в общерусскую неделю в озеро. На такой случай действовало строгое правило: Павлик не имел права выходить из комнаты или подходить к окнам, а при малейшей тревоге — лечь на пол под окно, выходящее на Демонов Зороастра. Почему-то это окно граф считал более безопасным.
«Странно как все устроено! — думал Павлик, переворачиваясь в постели на спину, — Если ты будущий царь, так непременно спи на дереве и без подушки. Если ты граф Палинский, так непременно ради своего здоровья прыгай два раза в неделю без парашюта. Если ты денщик графа, так скрывай свое имя, хотя весь мир знает, что зовут тебя Прохор. Если…»
Додумать ему не дал характерный толчок: граф прямо с лошади ухнул в озеро. Что-то там внизу приключилось. И глядя на потолок собственной комнаты понял по разноцветным разводам, что вызван был граф с помощью гелиографа: густой лиловый цвет, излучаемый Тарахом Осьмым, заливал комнату. Этого цвета Павлик не видел с тех пор, как поднялся на Палинский Камень и попал в воспитание к графу. А значить это могло только одно: там, внизу — дедушка Федор Кузьмич. И с ним, скорей всего, академик Гаспар Шерош. Никто на свете, кроме законного, хоть и ушедшего на покой русского царя, не выманил бы владыку сектантов на крышу собственного дома, не заставил бы переливаться всеми цветами радуги в фокусе гелиографа, подавая графу лиловый сигнал: «Граф, пожалуйте к докладу».
Довольно долго свет на потолке угасал, выцветая и скрадываясь, пока не исчез вовсе. Павлик успел задремать под совместные пульсирующие вздохи двух ветров за окном: покуда граф не взбежит обратно в замок, не разотрется мохнатым полотенцем да не закричит петухом, утро в замке не наступит. За годы отрочества привыкший смотреть на мир с высоты птичьего полета, Павлик, никогда не летал во сне, напротив, сны его всегда были снами пешехода, он бродил по улицам неведомых городов, один из которых был очень похож на родной Киммерион, только не весь раскинулся на островах, застроен был куда плотней и куда разнородней, больших церквей и башней со шпилями в нем было гораздо больше, река была почти пустой, свободной от бобровых запруд, а улицы, наоборот, были забиты народом. В городе этом стоял дворец, возле дворца — площадь с колонной в честь дедушки Федора Кузьмича, а за колонной к дворцу было пристроено что-то вроде киоска, хилую крышу которого поддерживали четыре голых мужских фигуры, был этот киоск тут ни к селу, ни к городу, Павлик приказывал фигурам дружно шагать отсюда прочь и не портить прекрасного города; фигуры повиновались, Павлик оборачивался в сторону колонны — и сон на этом всегда кончался. Но сегодня ему приснился другой город, куда больше первого, совершенно не похожий на первый.