Книга Смерть в Венеции - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но здесь его прервал юноша с нубийской прической и переброшенным через плечо пиджаком, чей воинственный пыл, как выяснилось, угас лишь на время и который теперь с высоко поднятой головой рыцарски встал на защиту родного городка.
– Хватит! – громко сказал он. – Хватит шуток над Торре. Мы все родились здесь и не потерпим, чтобы над нашим городом издевались в присутствии иностранцев. Да и эти двое – наши приятели. Они, конечно, не ученые профессора, но зато честные ребята, почестнее кое-кого здесь, в зале, хвастающего Римом, хоть он его и не основал.
Вот это отповедь! Парень и вправду оказался зубастым. Публика не скучала, наблюдая за этой сценкой, хотя начало программы все оттягивалось. Спор всегда захватывает. Одних пререкания просто забавляют, и они не без злорадства наслаждаются тем, что сами остались в стороне; другие принимают все близко к сердцу и волнуются, и я их очень хорошо понимаю, хотя тогда у меня создалось впечатление, что тут какой-то сговор и оба неграмотных увальня, так же как Джованотто со своим пиджаком, отчасти подыгрывают артисту, чтобы развеселить публику. Дети слушали развесив уши. Они ничего не понимали, но интонация до них доходила и держала их в напряжении. Так вот что такое фокусник, по крайней мере итальянский. Они были в полном восторге.
Чиполла встал и, раскачиваясь, сделал два шага к рампе.
– Смотри-ка! – произнес он с ядовитой сердечностью. – Старый знакомый. Юноша, у которого что на уме, то и на языке! (Он сказал «sulla linguaccia», что означает «обложенный язык» и вызвало взрыв смеха.) Ступайте, друзья! – повернулся он к двум остолопам. – Я на вас нагляделся, сейчас у меня дело к этому поборнику чести, con questo torregiano di Venere, этому стражу башни Венеры, несомненно, предвкушающему сладостную награду за свою преданность.
– Ah, non scherziamo![50] Поговорим серьезно! – воскликнул парень, глаза его сверкнули, и он даже сделал такое движение, словно хотел сбросить пиджак и от слов перейти к делу.
Чиполла отнесся к этому довольно спокойно. В отличие от нас, обменявшихся тревожным взглядом, кавальере имел дело с соотечественником, чувствовал под ногами родную почву. Он остался холоден, выказав полное свое превосходство. Насмешливым кивком в сторону молодого петушка, сопровождаемым красноречивым взглядом, он призвал публику посмеяться вместе с ним над драчливостью своего противника, свидетельствующей о его простодушной ограниченности. И тут опять произошло нечто поразительное, осветившее это превосходство жутковатым светом и самым постыдным и непонятным образом обратившее воинственное напряжение всей сцены во что-то смехотворное.
Чиполла еще ближе подошел к парню и как-то по-особенному посмотрел ему в глаза. Фокусник даже наполовину сошел с лесенки, которая слева от нас вела в зал, так что стоял лишь чуть повыше и почти вплотную перед воякой. Хлыст висел у него на руке.
– Итак, ты не расположен шутить, сынок, – сказал он. – Да это и понятно, ведь каждому видно, что ты нездоров. И давеча язык у тебя – прямо скажем, не очень-то чистый – указывал на острое расстройство желудка. Не следует ходить на представления, когда себя так плохо чувствуешь; ты и сам, я знаю, колебался, думал, не лучше ли лечь в постель и сделать себе согревающий компресс на живот. Непростительное легкомыслие было пить после обеда столько белого вина – добро бы хорошего, а то такую кислятину. И вот теперь у тебя колики, и ты готов корчиться от боли. А ты не стесняйся! Дай волю своему телу, согнись, это всегда приносит облегчение при кишечных спазмах.
Пока Чиполла дословно произносил эту речь со спокойной настойчивостью и своего рода суровым участием, глаза его, впившиеся в глаза молодого парня, словно бы сделались сухими и горячими поверх слезных мешочков, – то были совсем необычные глаза, и становилось понятно, что его противник не только из мужского самолюбия не мог отвести от них взгляд. Да и вообще на смуглом лице Джованотто скоро не осталось и следа прежней самонадеянности. Он смотрел на кавальере, приоткрыв рот, и рот этот кривился в смущенной и жалкой улыбке.
– Дай себе волю, согнись! – вновь повторил Чиполла. – Ничего другого тебе не остается! При таких резях всегда корчатся. Не станешь же ты противиться естественному движению только потому, что тебе это советуют.
Парень медленно поднял руки и еще до того, как крест-накрест обхватил ими живот, стал сгибаться, поворачивая корпус и наклоняясь вперед все ниже и ниже, пока наконец, со сдвинутыми коленями, расставив пятки, почти что не сел на корточки, живая картина скрючивающей боли. Чиполла дал ему постоять в этой позе несколько секунд, потом щелкнул в воздухе хлыстом и враскачку направился к круглому столику, где опять выпил коньяку.
– Il boit beaucoup[51], – заметила сидящая за нами дама. Неужели это было единственное, что ее поразило? Нам все еще было неясно, насколько публика разобралась в происходящем. Парень уже выпрямился и стоял, смущенно улыбаясь, словно толком не знал, что с ним случилось. Все наблюдали эту сцену с живейшим интересом и теперь зааплодировали, крича то «Браво, Чиполла!», то «Браво, Джованотто!». По-видимому, зрители не восприняли исход спора как личное поражение парня и подбадривали его, словно актера, превосходно исполнившего доставшуюся ему роль смешного и жалкого персонажа. И в самом деле, он очень убедительно и даже слишком натурально, будто в расчете на галерку, корчился в коликах, выказав, так сказать, настоящее актерское дарование. Впрочем, я не уверен, чему следует приписать отношение зала – только ли чувству такта, в котором южане неизмеримо нас превосходят, или же подлинному проникновению в суть дела.
Подкрепившись, кавальере закурил новую сигарету. Можно было опять приступить к арифметическому опыту. В заднем ряду без труда нашелся молодой человек, изъявивший желание записывать цифры, которые ему будут диктовать. Его мы тоже знали; здесь столько было знакомых лиц, что представление становилось каким-то даже домашним. Молодой человек служил в лавке, торгующей фруктами и колониальными товарами на главной улице, и неоднократно нас обслуживал, очень вежливо и внимательно. Пока он с расторопностью приказчика орудовал мелком, Чиполла, спустившись к нам в партер, прохаживался раскорякой среди публики и, обращаясь то к одному, то к другому, просил назвать ему, по своему желанию, двух, – трех-или четырехзначную цифру, которую, едва она слетала с губ опрошенного, повторял молодому бакалейщику, а тот записывал на доске столбиком. Все это с обоюдного согласия было рассчитано на развлекательность, шутку, ораторские отступления. Конечно, случалось, что артист натыкался на иностранцев, которые не могли сладить с цифрами на чужом языке; с ними Чиполла долго, с подчеркнутой рыцарской галантностью, бился под сдержанные смешки местных жителей, которых он, в свою очередь, приводил в замешательство, заставляя переводить ему цифры, сказанные по-английски или по-французски. Некоторые называли цифры, указывающие на великие даты итальянской истории. Чиполла сразу же это улавливал и пользовался случаем, чтобы мимоходом пристегнуть какое-нибудь патриотическое рассуждение. Кто-то сказал «Ноль!», и кавальере, как всегда глубоко обиженный попыткой подшутить над ним, бросил через плечо, что это не двузначное число, на что другой остряк выкрикнул: «Два нуля!», вызвав всеобщее веселье, которое всегда вызывает у южан любой намек на естественную нужду. Один только кавальере держался высокомерно-осуждающе, хотя сам же и спровоцировал двусмысленность; однако, пожав плечами, он велел бакалейщику внести и эту цифру.