Книга Благодать и стойкость. Духовность и исцеление в истории жизни и смерти Трейи Киллам Уилбер - Кен Уилбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ярость утихла, я пережила период отрешенности и грусти, который тянулся несколько дней. Я неудержимо рыдала у Кена на руках, под конец — по нескольку часов. Я чувствовала себя совершенно обессилевшей, как не чувствовала уже несколько лет. Раскаяние, самообвинения. Могла бы сделать и больше; достаточно ли я сделала? Я думала о том, чего могу лишиться: искусство, лыжные прогулки, возможность состариться в кругу родных и друзей, Кен, ребенок Кена. Как бы я хотела состариться в окружении своих милых друзей.
И еще одно, о чем больно писать: я никогда не смогу родить Кену ребенка. Кен… я хочу быть с ним, не хочу оставлять его одного. Я хочу сидеть рядом с ним, свернувшись клубочком, много лет. Он останется один — найдет ли он себе кого-нибудь? Может, он уйдет в трехгодичный ретрит с Калу Ринпоче — думаю об этом, и уже становится легче.
Я чувствую себя так, словно только что родилась и узнала, что мне здесь не рады.
После отбора осталось немного вариантов: стандартная американская методика (то есть еще больше адриамицина); агрессивная американская методика, которую рекомендовал Блуменшайн, и самая агрессивная методика, которую применяют в немецкой Янкер-Клиник. Первый вариант обрисовал доктор Дик Коэн, добрый друг Вики и ОПРБ, — он рекомендовал долгосрочную программу с адриамицином в низких дозах, со среднестатистической лечебной неудачей в течение четырнадцати месяцев. Но Трейе просто не хотелось принимать еще адриамицин — не потому что она не могла его перенести, а по личным соображениям: она решила, что в ее случае он неэффективен.
Янкер-Клиник известна во всем мире своей краткосрочной интенсивной программой химиотерапии, настолько агрессивной, что пациентов порой приходится держать на системах жизнеобеспечения. Янкер-Клиник мелькала и продолжает мелькать в новостях благодаря тому, что там лечились такие люди, как Боб Марли и Юл Бриннер. По опубликованным (правда, не научным) данным, Янкер-Клиник достигает невероятного показателя ремиссий в 70 % случаев, и это тем более удивительно, что многие обращаются к ним как к последнему шансу. Американские врачи утверждают, что эти ремиссии чрезвычайно недолгосрочны, а когда рак возвращается, то он часто оказывается смертельным.
Блуменшайн дал Трейе несколько рекомендаций, которые любой диктатор из Центральной Америки счел бы чересчур жестокими. Под конец он сказал: «Милая моя, умоляю, не надо ездить в Германию». Но единственная альтернатива, которую он мог дать нам, — это зловещая статистика для случаев, подобных случаю Трейи: может быть, еще год, может быть — если повезет.
— Эдит? Здравствуйте. Это Кен Уилбер.
— Кен?! Как поживаете? Очень рада слышать ваш голос!
— Эдит, мне грустно говорить об этом, но у нас плохие новости. У Трейи очень скверный рецидив, на этот раз — в легких и мозге.
— Какой ужас! Господи! Как я вам сочувствую.
— Эдит, вы ни за что не угадаете, откуда я звоню. И еще, Эдит: нам нужна помощь.
Не могу поверить, что я лежу в больнице уже десять дней и еще не начали делать химиотерапию. Мы прилетели в Бонн в понедельник, вечером поужинали в ресторане, во вторник утром я почувствовала себя странно, а во второй половине дня легла в Янкер-Клиник. Я жутко простудилась, у меня была температура 39,8°. Еще не поправилась, и из-за этого они не могут начать химиотерапию — боятся, что разовьется пневмония, а это означает задержку почти на две недели.
Первую ночь я провела в палате, где лежали еще две женщины, обе немки. Они славные, и ни одна не говорила по-английски. Но одна из них храпела всю ночь, а вторая, по-видимому, решила, что если будет говорить по-немецки, но очень много, то я, может, что-нибудь и пойму, поэтому завалила меня немецким и болтала без умолку, даже ночью время от времени разговаривала сама с собой.
Каким-то образом доктор Шейеф, директор Янкер-Клиник, сумел найти для меня отдельную палату (там их всего две или три), и с той поры я чувствую себя на седьмом небе. Комната небольшая, по правде говоря, крохотная (2,5 на 4 метра), но она прекрасна.
Я была удивлена, как мало медсестер хоть немного говорят по-английски. Никто не владеет английским свободно, а большинство вообще не знает ни слова. Мне немного стыдно, что я не говорю по-немецки; объясняю всем, что я знаю французский и испанский, извиняясь за свое полное незнание немецкого.
В первый вечер разговорчивая немецкая леди повела нас с Кеном в кафетерий; ужин там с 16.45 до 17.30. Еда чудовищная. Как правило, на завтрак и на ужин — холодные закуски: кусочек сыра, кусочек ветчины, кусочек мяса плюс всевозможные изделия из пшеничной муки, которые мне нельзя из-за диабета. Время от времени на обед дают горячее мясо и картошку. Этим ограничивается местный ассортимент. Но мне с моей диетой нельзя ничего из этого. Ну что же это творится во всем мире с больничной едой? Кен стал вслух размышлять, на чьей совести больше трупов — больничных врачей или больничных поваров.
В тот первый вечер в кафетерии была приятная молодая женщина в очень красивом парике и симпатичной шапочке. Она немного говорила по-английски, и я стала расспрашивать ее о парике, зная, что скоро он понадобится мне самой. Еще я спросила, как будет «рак» по-немецки, ведь даже на таком уровне я не знаю языка. Она ответила: «мютце». Тогда я спросила ее, у всех ли, кто сидит здесь, есть мютце. Она ответила: да, и обвела рукой остальных людей в столовой. А какой мютце у вас, спросила я ее. Она ответила: один белый и один голубой. Я сидела ошарашенная, ничего не сказала и не могла взять в толк, как все это понимать. Только на следующий день я I узнала, что «мютце» — это шляпа или шапочка. Рак по-немецки «кребс».
Прочитав какую-то статью, мы с Трейей думали, что Бонн окажется городом индустриальным, грязным и мрачным. Но угрюмой была только погода. Во всем остальном Бонн оказался приятным и довольно красивым городом: это дипломатический центр Германии, там есть впечатляющий Домский кафедральный собор, построенный в 1728 году; величественное и эффектное здание университета, гигантский Центрум — торговый район в центре города, растянувшийся кварталов на тридцать (туда запрещено въезжать на машине), а всего в нескольких минутах пешком — царственный Рейн.