Книга Без права на награду - Ольга Игоревна Елисеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По контрасту щедрой рукой отвалили союзники. Бюлов настоял, и прусский король дал Шурке Красного Орла высшей степени. Высшая степень Ордена Меча от шведов. Золотая сабля из Англии. И золотая же шпага круглолицего Вильгельма – «За Амстердам и Бреду». Туляки получили для полка наградные трубы, на которых гравер выточил дату вступления в голландскую столицу и Шуркино гордое имя. Это и было истинное признание государя. Тихомолком. Для своих.
Русские войска двигались на Арнгейм, надеясь перейти Рейн. Льды несло с такой скоростью, что мосты несколько раз срывало. Винценгероде, ждавший отряд в Дюссельдорфе, решил, что зарвавшийся генерал-майор просто не хочет сдавать команду. Он нетерпеливо потоптался на месте и прислал приказ: отдать авангард.
Прочитав слова: «в более опытные руки» – Шурка передернул плечами. Скривился, но не возразил. Казаки давили слезу, Бюхна плакал, не стесняясь. Шмыгали носами гусары и егеря. Только когда все ушли, командир позволил себе взвыть. Сухо, одним горлом.
Совершенно один он отправился следом за войсками.
Весна 1821 года. Петербург.
Елизавета Андреевна закрыла тетрадь и в глубокой задумчивости уставилась перед собой. Его дневник лежал у нее на коленях. Руки до белизны в пальцах сжимали кожаную обложку, которая, кажется, и мокла, и коптилась и спала у хозяина под головой.
Неужели все?
Ни Олёнка, ни Би-би не осмеливались войти к матери. Та сидела, уронив лицо в ладони, и время от времени вздрагивала всем телом. Никому, никогда в жизни она так не верила! Но ведь знала, кто он такой. Еще когда выходила замуж. И все равно согласилась.
Шурка не раз спрашивал, почему? И она отшучивалась: «А у меня был выбор?» или «Пристал, как банный лист». Только однажды процедила, словно не желая отдавать: «Да полюбила я тебя, пса приблудного! Еще в Мокром». Это и была правда.
Она полюбила. А ее предали. Или знала не того человека, какой был на самом деле?
Елизавета Андреевна с наслаждением растравляла себе душу, не позволяя ни на минуту задуматься о чем-нибудь другом. О хозяйстве. О детях. Только Шурка с его паскудством занимал все мысли.
То, что у иной стало бы поводом побраниться да поцеловаться, у нее приняло размеры вселенской катастрофы. Ураган ревности, иссушающая обида, затопляющая тоска.
Лучше бы он умер! Молодая женщина спохватилась. А если бы умер? Ей стало бы легче? Безусловно. Она больше не хотела думать о них вместе, об обоих. Еще вчера было: о шестерых.
Ее семья как-то сама собой отодвинулась, оставив на сцене одну госпожу Бенкендорф с горем и обидами. А между тем сотни нитей – прочных и едва приметных – тянулись от каждого из них и прошивали души остальных. Рвать их она была не в праве.
Елизавета Андреевна не могла ни спать, ни есть. Ни сидеть, ни стоять. Наконец, измаявшись, поехала в Невский монастырь искать того монаха, который два года назад рассказал ей правду о Христофоре Ивановиче.
Теперь его осаждала целая толпа прихожанок. Они закручивали батюшку в водовороте салопов, юбок и шалей. Теснили и оттирали всякого постороннего. Галдели и домогались наставлений. Старичок не знал, куда деваться. Елизавета Андреевна попыталась протиснуться к нему, даже схватила за рукав. Но когда он повернулся, не смогла выдавить из себя ничего вразумительного, кроме:
– Я потеряла… потеряла…
– Читай правило о потерянной вещи, – поспешно бросил монах, потому что его снова закрутили, и какая-то тетка – купчиха, судя по простонародному платку, соседствовавшему с нитью скатного жемчуга на шее – вперлась как раз перед госпожой Бенкендорф, отодвинув ее крепкой кормой грузовой баржи.
В другое время Елизавета Андреевна вовсе не была беззащитна, но сейчас чувствовала себя такой растерянной, что не могла постоять за свои права.
С той злополучной минуты, как старуха Бибикова разродилась откровениями, ее бывшая сноха перестала молиться. Холод пробрал душу до костей. Ничто не откликалось, внятные прежде слова лишились смысла. Золой выпадали из губ. Рука не поднималась благословить детей.
Вместо этого Елизавета Андреевна, очнувшись от тревожного, дерганого сна, шла среди ночи босиком к большому зеркалу. Ставила свечу на стол. Стягивала рубашку, придирчиво рассматривала свое большое налитое тело и ненавидела каждую его пядь. Истощилось родами. Обвисло от кормлений. Расплылось и отяжелело. Она не нужна ему! Не нравится. Противна.
Ей хотелось закрыть дверь в свою комнату и выть в голос. Но вой не помог. И, вцепившись зубами в правило о потерянной вещи, госпожа Бенкендорф начала потихоньку выдавливать из себя то 50-й псалом, то Символ веры.
* * *
Лето – осень 1821 года. Западные губернии.
Тем временем ее «потерянная вещь» сама не могла себя найти.
Марш-бросок в западные губернии совершался под предлогом помощи австрийским союзникам в Италии. Но где мы, где Италия? Баловство одно.
Александр Христофорович знал, что их наказывают. За семеновцев. Разложились! Засахарились, как яблочные дольки в сиропе, от сладкой столичной жизни. Даже солдаты. Что говорить об офицерах?
Всех вытряхнуть из Петербургского дырявого мешка. Проветрить на весеннем солнышке.
Приказ пришел в светлый день Пасхи. Едва разговелись. С праздничком! Похристосовал государь. Уязвил в обе щеки августейшими поцелуями.
Но люди ждали чего-то подобного. Знали, что Ангел не оставит без красного яичка. А потому пошли легко, без ропота. Уже известное наказание легче перенести, чем неведение.
Только в дороге Бенкендорф запоздало понял: нет, не проветриваться их послали. Страшный неурожай предыдущего лета засухой выжег поля и болотистые низины Белой Руси. Словно каленым железом впечатался во влажную, чадородную землю. И она не отдала ни горсточки зерна. Зиму мужики прокуковали на старых запасах, на прятанном-перепрятанном, на кусочках, да остаточках. Пришла весна. Треба сеять.
Можно было послать обозы с рожью из других губерний. Но везде прихватило. А потому посланы были войска со штыками. Если нянчите лихую мысль – одумайтесь. Терпите.
Разве они не терпели?
Бенкендорф никогда не постигал всей извилистой глубины царских замыслов. А выходило: трех зайцев одним выстрелом. Показать союзникам готовность вмешаться в новый европейский пожар, раз. Выбить у своих дурь из голов променадом к западным границам, два. Устрашить готовых бунтовать мужиков, три.
Александр Христофорович поручился бы, что имеются и четыре, и пять, и десять. Ангел – гений, и потому непонятен, нелюбим и сам не может любить окружающих тупиц. Слишком смрадны, грубы, недалеки.
Однако все совершалось по законам грешного, падшего мира. Солдаты, вчерашние мужики, так жалели лапотников, так соболезновали их беде, что в каждом доме, на постое отдавали хозяевам свое: лишь бы детки не померли. Помогали чинить то клеть, то амбар, выходили косить траву. Давали сто советов, как у них в губернии спасались во время голодов: «Мухоморы ели, только их по три часа варят, да по три воды сливают. А так всем хорош гриб – сытный. Еще лебеда, ранние сосновые шишки, пока мягкие – перетереть в труху, мука будет. И ребятишек услать в лес, пусть целый день заячьей капустой брюхо набивают». Нашлись умельцы ловить лягушек и собирать улиток: дюже француз любит. «Ее, если поджарить, да капнуть сверху соком квашеной капусты… Ах да, капусты-то нет. Ну, так».