Книга Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не узнавая Онуфрия, беспамятные старицы глядели на него сощуренными, предмогильными глазами. Отроки, вытерев пальцы подолами рубах, по очереди щупали на затылке солдата глубокую рану. Ввел в нее палец и одноглазый послушник. Вокруг вмятины волосы не росли: она смотрелась небольшим птичьим дуплом.
— Нутро головы знобит, — делился плачевным положением Онуфрий, — так я прострел пробочкой затыкаю.
На столе лежала бутылочная пористая пробка и лента противогазной резины, поддерживающая затычку.
Сбереженный судьбой и молитвами боец развязал потертую котомку, высыпал на толстую столешницу дорожные гостинцы. Брякнулись консервные банки, куски рафинада. Выпали новые стельки, мотки ниток, сухари. Сверху лег сложенный рулончиком отрез парашютного шелка. Сияющая полоумка схватила материю. Намотав вокруг себя, закружилась, запрыгала по комнате. Мальцы лизали рафинад, ревниво поглядывая — чей кусочек больше. Скитский батрачок таращил въедливый глаз на красивую банку трофейной тушенки: с броского рисунка умильно улыбался розовый, толстобокий поросенок.
После смотрин затылка и содержимого котомки Онуфрий ловко вдавил пробку в дуплецо, натянул противогазную резину. Из кармана шинели достал немецкую зажигалку в форме солдатского сапога, высек пламя. Одноглазый перекрестил себя. Отроки отпрянули и отгородились руками. Фросюшка-Подайте Ниточку захлопала в ладоши. Только раскосмаченные старицы-истуканши стояли недвижно, неморгающе смотрели на какую-то новую незнакомую лампадку. Остальных скитян огонь поразил мгновенностью появления из ничего. Сверкающей крышечкой Онуфрий потушил бескопотное пламя. Протянул волшебный сапожок одноокому староверцу.
— Возьми — дарю. Спички заменяет.
Работник отказался от дьявольской игрушки.
На зажигалке искусный гравер нанес аккуратной вязью необычный наказ. Дав перевести текст командиру роты, сносно говорящему по-немецки, хозяин трофея узнал суть надписи: Отто, подпали Сталину усы. Не удалось Отто воспользоваться огоньком чьего-то подарка. Лежал у лафета изуродованного взрывом орудия, вокруг валялись фотокарточки голых фрау и блестела среди пустых снарядных гильз эта зажигалка-сапог. Из безобразной раны на виске вражеского артиллериста толчками шла кровь, вздымались и лопались крупные багровые пузыри.
Пугающей могильной немотой веяло от продымленных стен укромной обители. Боец успел отвыкнуть от толстопузых книг, превосходящих давностью петровскую эпоху, от молельни, где каждая вышарканная половица лоснилась даже при сумеречном свете полуживых лампадок, от тесной галереи икон под высоким потолком из колотых прямослойных досок. Возвращение из ада войны не наполнило душу обновляющим светом, словно там истлел ненужным огнем последний фитилек. Пробковая затычка не могла заменить черепную кость и ткань головы: временами обрушивались давящие боли, просекающие все мозговые извилины, туманящие рассудок. Приходилось сдавливать виски, заглушать ладонями лязг и грохот в раненой голове. Война, страдания, госпиталь, мирская поучительная явь помаленьку отлучали от веры, от пользы молитв. Осподь все же незаметно терял владычество над телом и духом. Смутная заповедь: не убий — заволакивалась туманом отмщения и расправы над врагом. Онуфрий и не заметил, когда сгорел, развеялся прахом на полях сражений соломенный град надежд на упование всевышнего. Изнанка дичайшей войны научила иной заповеди: уповай на себя, на бегущих рядом друзей. Уповай на руки, держащие оружие, на ноги, переставляющие по беспощадным дорогам грузные от грязи сапоги.
Даже не поев с дороги, солдат завалился на ту кровать, где провел последние предсмертные дни старец Елиферий, и заснул глубоким, провальным сном.
Под старость лет Аггей поднаторел в нарымской бойкой словесности. Буквопись учил по ликбезу. Расписывался крупно: фамилия занимала бумажное пространство размером с гороховый стручок. Читал мычливо, медленно — такая тягомотина сердила старуху-спорщицу. Обида накапливалась в Аггее долго, как в бочке вода от сеногнойного дождика. Разрывалась бомба почти всегда от одного и того же запала. За обедом, чаще за ужином, хозяин, смочив языком деревянную ложку, бухал бабку по лбу и выносил давношнее обвинение:
— У-ух, стерва, как вспомню, что не девкой досталась — аппетит рушится.
— Дурень! — давала отпор жена, — нашел время память истязать. Хвачу поварешкой по плешивой башке — забудешь молодость.
— Нетушки, не забуду. С кем в овине щупалась, а-а?.. Молчишь. Нечем крыть.
Аггей садился на массивный, окованный по углам сундук. Раскрывал на заветной странице церковный устав Ярославов. Возглашал серьезным поповским голосом:
— Слушай, старуха, главу из строгого устава. Называется она «О блядни». Аще кум с кумою блуд творит — митрополиту двенадцать гривен… Аще жидовин или бесерменин будет с русскою — митрополиту пятьдесят гривен… Аще кто назовет чужу жену блядию, а будет боярская жена — пять гривен злата, аще отец с дщерью падется — митрополиту сорок гривен… Кто с животною блуд сотворит — двенадцать гривен…
— Бесстыдник! — ополчилась старуха. — Мусолишь одно и то же… Молись, что живу с тобой. Я вожусь, подштанники полощу… Возьми, дубина, прялку почини, чем язык чесать. Экая невидаль — не девкой ему досталась. Весь скус, когда лопнет мак, из головки семян натрясешь.
Медленно, деловито читал Аггей ценник взымаемых штрафов за разный блуд. Дочитав до конца, положил на нужной странице матерчатую закладку. Закрыл церковный устав, погладил кожаный золотистый переплет. Встав с сундука, почесав козлиную бородку, забазлал заливисто и самозабвенно: «Меня сватали за целку добрые родители. В эту целку входит церковь и попы-грабители».
— Мало тебя на делянах изводили. Еще одну крутую зиму надо напустить на мово паршивца.
— Погодь чуток. Скоро крутая смерть даванет — места мокрого не останется.
— Об одном прошу заступника: мне бы поперед тебя в землю уйти.
— Не он очередностью правит.
— Наказываю, старик: пусть цыганка Валерия не обмывает. Глаз у бабы дурной. И на мертвую порчу наведет.
— Болтай! Кума хоть и нерусь, но ты ее не забижай. В кузне кует — железо пищит.
— Вот-вот: бабское ли дело подковы, скобы гнуть? Нечистая сила подсобляет.
— Откуда в кузнице чистой силе взяться? Копоть, сажа, окалина. Пойду Панкратия проведаю — плох мужик.
В избе кузнеца гвалт, смех, дым коромыслом, хоть ведра вешай. В простенке висит керосиновая лампа, поливает горницу смурным, дрожащим светом. Сидят за столом в обнимку три фронтовика: цыган, однорукий Запрудин и Онуфрий. У староверца помимо прочих наград тускло поблескивает медаль «За отвагу». Хмельные мужики потягивают бражонку.
— Мы лесу мно-о-ого сокрушили! — гордится бригадир-стахановец. — На, цыган, мой кулак единственный. Попробуй, разожми… Валяй-валяй! Да ты не стесняйся, через колено ломай… Ага, пот прошиб.
— От ран слабота в руках.
— Теперь ты, Онуфрий — древняя душа. Жми!