Книга Крепость сомнения - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Форс-мажор, на который втайне уповал Илья, улавливая его признаки в выпусках новостей, из его не вполне осознанной мечты стал плачевной явью. Но эта мечта оказалась из тех, чье исполнение, пожалуй, в чем-то и пострашнее того, от чего должна избавить балующегося ей человека. И Илье стало страшно в обломках своей мечты.
По внешности все оставалось по-старому: сотрудники находились на своих местах, трещали телефоны, в начале десятого курьер доставлял пухлый пакет свежих газет и журналов, и в кабинете Ильи далеко глядящий премьер таил многозначительную улыбку: «знаю, все знаю», – всесильный оберег от всех напастей жизни.
А между тем крушение банка было чревато для компании Ильи и для него лично самыми неприятными последствиями. К концу второго дня стало уже ясно, что внесенные деньги выручить невозможно. Константинов принял новость спокойно. «Все понятно, накрыли они „помойку“ эту, – пояснил он. – За горло брать не буду, сам понимаешь, – сказал еще он, – но выкручивайся сам». Илья просиживал допоздна под портретом премьера и мучительно соображал, как можно все поправить. Теперь единственным способом было получить щиты вперед, отработать их и расплатиться задним числом, хотя бы уже через месяца полтора. Самвел выслушал Илью с ужасом, но через три часа перезвонил. «Мне нужно хоть какое-то обоснование. Если б ты достал договор, я бы здесь как-нибудь...»
От одного из своих знакомых Илья уже знал, как это можно устроить. Нужно было заключить договор на размещение социальной рекламы, которая оплачивалась из бюджетных денег, а с бюджетными деньгами, как с Богом, у всех были свои отношения. А еще от одного знакомого Илья знал, кто именно был ему нужен: помочь в этом мог Лиденс, депутат от «Единства», с которым Илья учился на одном курсе. Знакомый уверял, что «по дружбе» и, как следствие, за небольшое вознаграждение у Ильи есть все шансы получить заказ на эту социальную рекламу. Но именно это-то обстоятельство делало план невыполнимым. «Ну какая такая дружба?» – задавал он себе вопрос, и сразу в памяти вставала ремонтная тракторная станция под Можайском и суд над свободной мыслью, в котором Лиденс принимал не последнее участие. Но чем больше Илья рассуждал об этом сам с собой, тем больше он находил оправданий Лиденсу и тем меньше понимал свою нелепую щепетильность. Цель этих размышлений, может быть, и состояла в том, чтобы как-то уломать свою совесть и сделать обращение к нему возможным. Другого выхода у Ильи не было. «Ну и что, что депутат? – думал Илья. – Кому-то, в конце концов, надо же быть депутатом». То, что он слышал о нем плохого и чему раньше охотно верил, теперь стало казаться ему ни на чем не обоснованными домыслами и сплетнями, а тому, что наверное знал сам, без труда подобрал извинения. И в итоге пришел к выводу, что в Лиденсе ему прежде всего неприятна его внешность, а презирать человека за внешность недостойно.
Но все же он медлил и слушал каждый выпуск новостей, словно надеясь, что банкротство банка обернется первоапрельской шуткой, хотя на календаре с утра значилась цифра 14, что вмешается, наконец, государство, хотя Константинов ясно объяснил, что государство уже вмешалось.
В том, что Алин голос донес до него весть о несчастье, Илья видел недобрую усмешку судьбы.
Они уже не встречались, но еще перезванивались, вяло и как бы нехотя, по обязанности прошлого перечисляя друг другу даже самые незначительные новости.
Последний раз он заехал к ней за некоторыми из своих вещей еще в один из последних дней апреля. Сами по себе вещи эти не представляли никакой ценности, и можно было ими пренебречь, оставив там, где они лежали, а то и вовсе выбросить, но по негласному соглашению дело это ими обоими было признано нешуточным, вещи – чрезвычайно важными и нужными.
Илья медленно въехал в знакомый двор. Колеса, словно им передалась хрупкость момента, поворачивались очень аккуратно, точно опасались раздавить что-то маленькое и живое, беззащитное перед их тяжестью. Место, куда он обычно ставил машину, оказалось занято черным тяжелым мини-вэном, похожим на погребальный катафалк. Аннушка была у бабушки. В коридоре они не разминулись, он сделал попытку ее обнять, она отстранилась, но не слишком решительно, и он взял ее почти насильно, но свободно, быстро и легко.
– Теперь мне ясно, – попробовал пошутить он, – что секс – не главное в жизни женщины. Да и в жизни мужчины, – добавил он.
Она кисло улыбнулась в ответ и предложила бутерброд с какой-то исключительной рыбой. Он ел бутерброд, медленно прожевывая каждый кусочек, а она сидела рядом и молча смотрела за тем, как он ест. На коже ее лица медленно потухали красные пятна страсти и смущения.
* * *
Стояли в городе несколько дней, когда сходил последний черный снег, и обнаженные еще деревья были не в силах противиться сухой и крупной пыли, которую нес веселый, сорвавшийся с поводка ветер весны.
В лавке «Халял», служившей с недавнего времени Галкину столь ярким ориентиром, можно было видеть или далекий форпост «Торговых рядов у переезда», или рассматривать ее в качестве отставшей от главного обоза маркитантской кибитки.
Лавка – само это старомодное слово и ее название – представлялась Галкину средоточием древностей, вызывала в воображении образы фонарей старых дней, заставляла думать о медных лампах, в которых сокрыта волшебная сила эфира, и может быть, о чем-то таком, что на всех языках зовется одинаково. Вызывающий неугасимый свет ее вывески побуждал к дальнейшим размышлениям. Непонятное слово «халял» ему нравилось, прицепилось к нему, и когда ему удавалась его работа, он взял привычку удовлетворенно приговаривать: «Халял, халял...» В нем он улавливал дуновение блага и смутно чувствовал ключ к разгадке того вопроса, которым измучился. И в конце концов ему стало ощутимо, что он преследует некую недостижимую цель, которую каждое предыдущее поколение передает следующему – эту обязанность быть человеком.
Лавка открывалась и закрывалась без всяких сроков, исключительно по желанию своего владельца. И когда Галкин не торопясь шагал к дому, когда влажная земля апреля податливо источала свой аромат, он избегал заходить в лавку, опасаясь того, что созерцание ее внутренностей развеет обаяние не до конца понятного слова.
* * *
Офицерская тетрадка продолжала одаривать Галкина неожиданностями. В обложке с задней стороны Галкин нащупал какое-то утолщение. Оказалось, бумага, приклеенная к лендрину с изнанки, была подрезана, и булавкой ему удалось вытащить сложенный вчетверо листок тонкой копирной бумаги.
«Милая Ольга, – Вы позволите мне называть Вас так, ибо иначе отказывается писать рука моя... Вижу по Вашим глазам, что Вы помните меня. Лица забываются тяжело. „Мы – дети страшных лет России“, – писал Блок, а мы смеялись. А где довелось мне Вас увидеть, а Вам меня, и при каких обстоятельствах? Помните ли на Сухаревке лавку „Халял“, которую содержал азербайджанский татарин? Вот имени его не помню: то ли Рустам, то ли Рахим. Мальчишки окрестили Ибрагим-пашой. Он просиживал в своей лавке дни напролет, по-восточному невозмутимый, я так и вижу его турецкую феску и арнаутскую безрукавку. Должны помнить, ведь не раз встречал я Вас там и видел, как вы разглядывали все эти диковины. Хотя Москва и Азия, а все-таки есть другая, настоящая и далекая Азия. Не раз мне приходило на ум, что стоит только порыться хорошенько в хламе, и наткнешься на какую-нибудь покрытую бирюзовой патиной чашку, а то сама она прыгнет тебе на руки, – коснешься ее невзначай, потрешь рукавом, и дребезжащий голосок какого-нибудь Ибн аль-Муллаваха из Басры молвит со спокойствием небожителя: „Благостен будь, благочестивый юноша, собирающий осколки быстротекущей жизни. Караваны в песках, корабельщики в море... Интересуйся. Халял. Что бы ты хотел узнать прежде всего? Ибо от ума к сердцу проложены пути...“