Книга На кресах всходних - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А где Цыдик? — с надеждой спросил кто-то.
— Может, и сгинул, — усмехнулся Гордиевский и попросил закурить.
Надо было понимать — они разделились.
Уже нацелившиеся тикать мужики расходились со сходки в задумчивости. Полезешь на Дворец — убьют, ей-бо застрелят; останешься на месте — тоже не помилуют.
Антоник с молодыми — Анатолем, Зеноном, Ясем — патрулировали ближайшие тропы и поймали человека, куда-то бредшего по лесу. Он не убегал, увидав вроде как партизан, и не обрадовался. Отвели в расположение, он узнал Копытку. Комсомолец обрадовался, а этот — Игорем Ростиславовичем его звали — совсем нет. В разговоре выяснилось, что они земляки и мужик этот — учитель Копытки.
— А что же вы по лесу?
Учитель отвечал, что третьего дня спалили его хату.
— А Валентина? — задохнулся комсомолец.
Учитель заплакал.
— Сгорела… — объяснил бывший при разговоре командир.
Игорь Ростиславович молчал, молчал его ученик, выпучив невидящие глаза.
— Любовь его, — пояснил всем дед Сашка, — с первого класса.
Витольд мягко осадил своего дядьку и сказал:
— А знаешь что, Игорь Ростиславович… дайте ему карандаш… срисуй мне план вашего Замостья: что там есть, чего там нет.
— И я могу, — ожил Копытко.
Витольд, улыбнувшись, кивнул:
— И ты тоже, моим карандашом. Потом сложим вместе и покумекаем.
Бобрин в своей землянке выдерживал атаку Шукетя. Начштаба и замполит (не утвержденный — не было заседания партгруппы по этому поводу, так что и. о.) никак не могли прийти к решению, какой линии им держаться дальше. Шукеть считал, что уже сейчас довольно фактов для того, чтобы подать рапорт в штаб бригады имени Котовского, что товарищ (лучше уж назвать «пан», так честнее) Порхневич игнорирует бригадную дисциплину, выламывается из общей логики задач, поставленных перед бригадой, идет на поводу у анархистских и местнических настроений и должен быть смещен и отдан под трибунал. Немедленно. И уже с новым командиром отряд имени Ленинского комсомола пойдет завтра утром в бой.
Бобрину, надо сказать, Витольд Ромуальдович чем-то все же импонировал, он видел в нем сильный мужской характер, хотя и в явно кулацком исполнении. Что-то с товарищем паном делать надо, но вот только не прямо сию минуту.
— Товарищ Бобрин, сколько вы его прикрывали! Подорвался на мине случайно тягач у Сынковичей — вы пишете, что наши взрывники заложили мину. Какие взрывники? Откуда у нас они?!
Бобрин подкашливал.
— Мальчишки во главе с этим авантюристом Антоником случайно напоролись на мотоциклет, повезло — первой пулей попали в бензобак, вы опять пишете командованию, что это по замыслам командира, товарища Порхневича. Нет у него других замыслов, кроме как шкуру свою сберечь! А шкура у него большая, куда ни плюнь — в какого-нибудь Порхневича попадешь.
— Что ж, мы теперь кровное родство отменим?
Шукеть зашипел:
— Саботаж надо отменить, подделку под активность. Бригаду тоже ведь спрашивают: где показатели? А откуда у бригады будут показатели, если целый, и не маленький, отряд ни разу даже не попытался выйти на чугунку? Мы ни одного состава не пустили под откос. Даже рельса не попортили. Това-арищ Бобрин, надо решать, иначе…
— Что иначе? — вдруг набычился начштаба.
Шукеть встал, одернул длинную, чуть не до колен, гимнастерку и твердо произнес:
— Буду вынужден поверх вашего уровня сигнализировать в бригаду о реальном положении дел.
Начштаба, против ожиданий, не взвился, а вздохнул:
— Напишешь, Петр Аркадьевич, отсигнализируешь. Завтра. После нашего похода на Дворец. Это будет настоящая проверка.
Ожидавший, и с нетерпением, покоя в доме, Николай Адамович принужден был сделаться санитаром, отцом милосердия при собственной дочери. После похорон сына Данута Николаевна едва не лишилась рассудка. А впрочем, кажется, и лишилась на некоторое время. Несколько дней пролежала лицом к стене на своей кровати, не принимая ни еды, ни воды, не отвечая на вопросы. Николай Адамович, едва державшийся на ногах, сидел рядом на табурете и единственное, за чем следил, — это за печкой, ходил за дровами на развалины соседних домов, пострадавших еще при первых немецких бомбежках. Добывал штакетник, пилил вместе с Жоховой брусья и стропила, а после, набив ими жерло прожорливой буржуйки, они вместе с той же Жоховой варили большую кастрюлю сборного со всего по чуть-чуть супа, чтобы накормить ее троих малышей и попытаться накормить Дануту.
День на пятый — официальный стук в дверь, явился курьер из комендатуры, да не гражданской, а от штурмбанфюрера Брандта. Жохова сторонкой, сторонкой ретировалась на свою половину: с такими чинами она опасалась знаться. Даже Данута Николаевна отреагировала. Она была убеждена, что это из-за случившегося с сыном или с выяснениями, почему не работает библиотека.
Она ошибалась. Нужен был штурмбанфюреру именно Николай Адамович Норкевич, и нужен был в своем профессиональном качестве. Немецкая власть решила всерьез заняться белорусами. Поднять их как нацию, отлепить от почвы, на которой они распластаны исторически, встряхнуть, приодеть идеологически и вручить ограниченные, но рычаги самоуправления, чтобы в известной мере на них опереться в работе по контролю над территорией.
Это все услышал Николай Адамович на собрании в кабинете штурмбанфюрера, что располагался в одном из самых солидных зданий города, на Вокзальной улице, в двухэтажном особняке с эркерами и торчащими чуть не до середины улицы германскими свастичными флагами над входом.
Перебарывая приступ нудной головной боли и надеясь, что не придется вставать, потому что ноги, пожалуй, откажут, слушал Николай Адамович сильно исковерканную акцентом, но фантастическую по содержанию речь прилизанного немца, одетого, кстати, не в военный мундир, а в цивильный серый костюм, чтобы, наверно, настроить собравшихся на мирный лад, ведь речь шла о задачах будущего мирного времени. Порядок, который намеревались завести в округе, да и на всем Осте, планировался на долгое время. Если рейх вечный, то и исходящий от него орднунг, соответственно, тоже.
Мощное горе, владевшее всецело Николаем Адамовичем, — даже оно слегка как бы подалось в своей абсолютности под напором этих ослепительных, издавна взыскуемых белорусскими сердцами смыслов. Мыслитель услышал рядом тихое хлюпанье и, скосив глаз, увидел, что это плачет, не закрывая глаз, Иван Анатольевич Пастушок — они вместе работали в школе, где он отвечал за физкультурное оздоровление детей. Тяжелый, усатый детинушка пустил по щекам две очереди крупных, чистых до сверкания слез. Оказывается, и он был тайным радетелем белорусского возрождения, а он, Николай Адамович, до него не снисходил, считая за фигуру совсем уж техническую и бездумную.
Пана Норкевича, чем он дальше слушал речь дружелюбного штурмбанфюрера, тем сильнее мучил невыносимый, через душу проходящий парадокс: немецкая власть убила его любимого внука, всего лишь кинувшегося попрощаться со своей возлюбленной, и та же самая немецкая власть другой рукой открывает сияющие перспективы его старому, изношенному белорусскому сердцу.