Книга Дневник писательницы - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воскресенье, 22 декабря
До чего же красивыми были мои старики — я говорю о папе и маме — до чего простыми, до чего чистыми, до чего прямыми. Я погрузилась в старые письма и отцовские воспоминания. Он любил ее: ох, каким же он был искренним, и разумным, и ясным — у него был утонченный изысканный ум, тренированный образованием, ясный. Их жизнь встает передо мной спокойной и веселой; никакой грязи; никаких омутов. И так человечно — с детьми, и легким притворством, и детскими песенками. Но если я буду читать с моих сегодняшних позиций, то упущу тогдашнее впечатление и должна буду остановиться. Никаких беспокойств, никаких сложностей, никаких самоанализов.
Воскресенье, 29 декабря
Есть моменты, когда парус провисает. Тогда, будучи великой любительницей искусства жить и решив высосать свой апельсин до конца, я, как оса, если вянет цветок, на котором я сижу, подобно вчерашнему — мчусь по холмам к скалам. С краю колючая проволока. Я живо прочистила мозги, идя по Ньюхейвен-роуд. Обносившиеся старые девы покупают бакалейные товары на пустынной улице с виллами; в дождь. Ньюхейвен ранен. Утомленное тело и спящий разум. Желание делать записи в дневнике исчезло. Что такое правильное противоядие? Я должна учуять его. Думаю о мадам де Севинье. Писать — вот ежедневное удовольствие. Я отвергаю суровую старость — я чувствую это. Я раздражена. Я резка.
Я открыла книгу Мэтью Арнольда и переписала эти строчки. Но пока делала это, поняла, почему теперь я многое не люблю, а кое-что люблю, почему многое вызывает у меня идиосинкразию — всё из-за усиливающейся независимости от иерархии, от патриархата. Когда Десмонд хвалит «Ист-Коукер»[335], вызывая у меня ревность, я хожу по пустоши и повторяю: я есть я и должна вести свою борозду, а не повторять чужую. Это единственное оправдание моей работы, моей жизни. Сейчас все наслаждаются едой; я мысленно творю разные кушанья.
Среда, 1 января
В воскресенье вечером, когда я читала о Великом пожаре[336] в очень подробной и достоверной книге, горел Лондон. Восемь из соборов моего города разрушены, еще ратуша. Это случилось в прошлом году. В первый день нового года ветер гудит, как циркулярная пила. Эта тетрадь была спасена из дома 37; я принесла ее из магазина вместе со связкой елизаветинцев для моей книги, которая сейчас называется «Переворачивая страницу». Психолог понял бы, что я написала это, когда в комнате были еще один человек и собака. Если по секрету, то мне кажется, что теперь я буду, наверное, менее словоохотливой — никакого смысла заполнять слишком много страниц. Нет издателя. Нет публики.
Четверг, 9 января
Пустота. Мороз. Опять мороз. Сверкание белого. Сверкание голубого. Вязы красные. Я не собиралась еще раз описывать здешние места в снегу; но опять наступила зима. И я даже сейчас не могу не обернуться, смотрю на Ашем, красный, пурпурный, голубовато-серый, с мелодраматическим крестом на его фоне. Что это за фраза, которую я постоянно вспоминаю — или забываю. В последний миг обернись с любовью на то, что тебя окружает. Вчера миссис X. похоронили вниз лицом. Несчастный случай; Очень тяжелая женщина, как сказала Луи, получив неожиданный праздник на кладбище. Сегодня она хоронит тетю, у мужа которой было видение в Сифорде. На прошлой неделе рано утром в их дом попала бомба, и мы слышали, как она взорвалась. Л. читает нотацию и приводит в порядок комнату. Интересно ли это в будущем: не скажут ли — хватит, разве это так уж хорошо? В моем возрасте все хорошо. Я хочу сказать, пока еще терпимо. По другую сторону холма не будет ясного голубоватого красного снега. Переписываю «П.X.».
Среда, 15 января
Скупость может положить конец этой книге. И еще стыд за мою говорливость, которая находит на меня, когда я вижу 20 книг, поставленных в ряд, в моей комнате. Кого я стыжусь? Ведь я сама же их читаю. Джойс умер; Джойс был на две недели младше меня. Помню, как мисс Уивер, в шерстяных перчатках, принесла машинопись «Улисса» и положила на наш журнальный столик в «Хогарт-хаус». Полагаю, к нам ее послал Роджер. Неужели нам надо было посвятить нашу жизнь публикации романа? Неприличные страницы показались мне нелепыми; книга была похожа на старую деву, застегнутую на все пуговицы. А от страниц исходило неприличие. Я спрятала машинопись в ящик инкрустированного шкафа. Однажды пришла Кэтрин Мэнсфилд, и я вынула ее. Кэтрин начала с любопытством читать, потом неожиданно сказала: в этом что-то есть, эта сцена, полагаю, останется в истории литературы. Он все время был где-то рядом, но я никогда не видела его. Потом, помнится. Том в доме Оттолин на Гарсингтон сказал — его слова были позднее опубликованы — как можно писать что-то еще, сотворив подобное чудо в последней главе? В первый раз, сколько мы были с ним знакомы, я видела его таким восхищенным, восторженным. Я купила дешевое издание и летом прочитала его тут, насколько помню, содрогаясь от восторга из-за сделанных им открытий между долгими периодами глубокой скуки. Это было в доисторические времена. А теперь джентльмены отполировали свои мнения, и книги, полагаю, занимают свое место в длинной процессии.
В понедельник мы были в Лондоне. Я отправилась на Лондонский мост. Смотрела на реку; туман; клубы дыма, возможно, где горели дома. В субботу случился еще один пожар. Потом я увидела стену-скалу, чудом державшуюся вертикально, у которой не была угла; целый угол был снесен; Банк; Монумент[337] цел; пыталась подняться в автобус; у меня ничего не вышло; подошел второй автобус, и я поняла, что мне лучше идти пешком. С транспортом плохо; улицы пострадали от взрывов. Итак, подземкой до Темпла[338]; а там между руинами я добралась до моих старых площадей: разрушены, опустошены, старые красные кирпичи и белая пыль, похоже на строительную площадку. Серая грязь и выбитые стекла. Зеваки; совершенство уничтожено и разграблено.
Воскресенье, 26 января
Борюсь с депрессией, отверженностью (в «Харпер» не взяли мой рассказ и Эллен Терри), мою кухню; посылаю статью (неубедительную) в «Н.С.» и на два дня откладываю «П.X.» ради воспоминаний. Волна отчаяния, клянусь, не захлестнет меня. Одиночество прекрасно. Жизнь в Родмелле как очень слабое пиво. Дом сырой. Неопрятный. Но выхода нет. Дни становятся длиннее. Мне нужен рывок, как бывало прежде. «Твоя настоящая жизнь подобна моей придуманной», — как-то сказал мне Десмонд. Но нужно помнить, что мысли не терпят насилия. Я начинаю ненавидеть самокопание: сон и дремоту; размышления; стряпню; езду на велосипеде; о, еще довольно-таки неподатливые книги — viz.[339]: Герберт Фишер. Это мое задание.