Книга Прискорбные обстоятельства - Михаил Полюга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что так? Возьмут и всучат кого-нибудь непотребного — и что тогда? Здесь пахать надо, засучить рукава и вперед — с кайлом и лопатой, а пришлют теоретика… — Кукса притворно вздыхает и придвигается ко мне поближе. — Есть предложение: возьмите молодого Чукарева. Ну да, сына Александра Герасимовича. Отец кому-то дорогу перешел, но отец далеко, прокурор в районе, так взялись за сына. Толковый парень, а его поедом едят. То снимут премию ни за что ни про что, то выдумают внеочередную аттестацию. Ходят за ним с секундомером: где был, что сделал, а остальные в это время чай пьют или чего покрепче. Жалко парня. Герасимович говорит — хочет парень из управы уходить. Институт, три года работы — все коту под хвост. На вас только надежда.
— А почему Александр Герасимович сам не объявится, не растолкует, что и как? Так сказать, напрямую? Почему через вас?
— Ну, мы с ним старые приятели, — мнется Кукса и, ничего лучше не придумав, выдает: — А вас он того… боится. Не знает, как подойти. Так если что — я скажу, что вы не против?
— Валяйте! Но сначала все-таки разузнаю, что он за фрукт, этот младший Чукарев.
Кукса уходит, а я думаю ему вслед: человек сложен по своей сути, но вместе с тем до безобразия прост и однообразен. Ведь так просто хлопотать за кого-то этот хитрован не станет, раз взялся — значит, есть у него какой-то скрытый интерес… А может быть, все не так, может быть, это я вижу жизнь в черном цвете? Точно дымчатые очки нацепил… И почему бы Куксе не проявить сострадание к парню, которого свои же травят, как борзые — зайца?
И снова раздается стук в дверь. Что за день сегодня, право? Ах, еще и ментов на мою голову принесло!
— Разрешите, Евгений Николаевич? — топчется в дверях молоденький старший лейтенант с папкой в руках. — Я Остапчук, следователь городского отдела милиции. Веду ваше дело.
— Мое дело?
— Нет, конечно, не ваше!.. Дело о краже из вашего дома. Понимаете, вчера взяли двоих отморозков, которые проникли… Законченные мерзавцы! Я их спрашиваю: вы что, не видели, к кому залезли? Там же форма в шкафу висела… Я бы на их месте ноги в зубы и… А им на все наплевать. Одним словом, надо бы провести воспроизведение обстоятельств и обстановки события. Пусть покажут, что да как… Я и прибыл согласовать время…
Едва дождавшись обеденного перерыва, я покидаю управу с твердым намерением до конца дня здесь больше не появляться. Последние четыре часа устойчивое ощущение тошноты не оставляло меня. Все казалось — вляпался во что-то липкое и не могу отмыться, очиститься, привести себя в порядок. И это, скажем так, не в самый паршивый день моего служения здесь. Почему так, что произошло? А ничего особенного. Все дело во мне. Если говорить примитивно — душа устала, если витиевато, заумно — произошло обрушение внутреннего мировосприятия.
Надо бы перекусить, но есть не хочется. Что до кофе, то я дважды пил его сегодня, и потому во рту мерзко горчит, а в голове непреходяще шумит морской прибой…
Но самое главное — меня тянет поехать в госпиталь, вот только я боюсь сделать это и, как могу, оттягиваю время посещения. Хотя, если вдуматься, страх — пустое: если бы что-то произошло, Синицын позвонил бы немедля.
Разыскать Светлану? Нет, я не в состоянии общаться с кем бы то ни было, а обижать девочку молчанием грешно, она этого не заслужила.
В раздрае с самим собой я запускаю двигатель и еду, куда глаза глядят. В последнее время колесить по городу стало для меня привычным делом, я знаю каждое препятствие, каждую колдобину на пути своего маршрута. А еще я люблю свой автомобиль, это мой спасательный круг в жизненном океане. Не было бы у меня этого логова на колесах, куда бы я девался сейчас? Добрел бы до первой подворотни, где не дует в спину, не метет снежной крупой, не разъезжаются по осклизлому насту ноги? А дальше? Другое дело — ровный шум мотора, теплый выдох кондиционера, скребущий бег щеток по лобовому стеклу!
«Жил-был я, — вполголоса мурлыкаю я стихами Кирсанова. — Стоит ли об этом?» И снова: «Жил-был я. Помнится, что жил».
Я выбираюсь на кольцевую дорогу и не спеша наворачиваю километры — все больше лесом, то сосновым, то смешанным, и лес этот, представляется мне, если и не впал в кому, то, по меньшей мере, пребывает в глубоком обмороке: он по пояс занесен снегом, недвижим, безмолвен. Четвертое время года, четвертое время жизни. Только в природе все возвращается на круги своя, тогда как в жизни нет. А если и возвращается, мы, люди, никогда об этом не узнаем…
У одной из лесных развилок я останавливаюсь, выхожу из машины и вдыхаю колючий морозный воздух. Нужно бы закутать шарфом горло, но руки не поднимаются: неосторожным движением я опасаюсь вспугнуть удивительную тишину. Ведь здесь так тихо и покойно, что кажется — слышен шорох ниспадающего с высоты снега. А в неширокой сосновой просеке снежинки и подавно зависли, точно клочки ваты из далекого детства — на невидимых капроновых ниточках.
«Скоро Новый год, — думаю я, — а никакого ожидания праздника в душе, как было когда-то! Не хочется ни елки, ни подготовительной суеты, ни пустых надежд, что с первого января жизнь обязательно переменится в лучшую сторону. Хочется покоя — и только. А это уже распоряжается старость: готовит лежбище для увядания и тихой смерти. Но вот мать — она не желала доживать тихо. И тогда судьба преподнесла ей внезапность…»
Я возвращаюсь в город с противоположной стороны кольца, по тягучему, утыканному светофорами проспекту. Что-то подталкивает меня приехать в госпиталь пораньше, что-то на уровне неясного предчувствия, и я, сколько могу, ускоряю бег автомобиля на раскатанной скользкой дороге. Хмурая гардеробщица с недовольной миной выдает мне халат, я натягиваю на башмаки хилые полиэтиленовые бахилы и поднимаюсь на второй этаж. Но здесь все по-прежнему: сестра-сиделка, летучей мышью прошелестевшая мимо меня в соседнюю палату, отгороженная шторкой кровать, хриплое дыхание, доносящееся из-за шторки. И только одно, непредвиденное и такое желанное, заставляет меня замереть в дверном проеме: Дашенька?!
На звук шагов жена поворачивается от окна и неотступно смотрит, пока я собираюсь с духом и иду к ней на негнущихся ногах через огромное, непреодолимое пространство палаты. У нее усталый взгляд, на шее и вокруг глаз обозначились морщинки, и вся она как бы подобралась, исхудала, потемнела лицом.
— Как ты здесь? — чтобы не выдать себя голосом, невнятно бормочу я и летуче целую жену в висок.
— Синицын позвонил. Сказал, что тебе плохо.
— Мне хорошо. Вот кому плохо… — я указываю на больничную койку и тут же отворачиваюсь к окну, чтобы не разглядела опрокинутых глаз и не стала меня жалеть: кому нужна жалость, если она без любви!
Но Даша молчит. Она садится на табурет у окна, выставляет локоть на подоконник и подпирает кулачком щеку. Так проходит минута, другая, и я не выдерживаю — краем глаза смотрю на пробор в ее волосах, на бледную скулу, на серьгу с крохотным бриллиантом в мочке уха. Как мне хочется встряхнуть ее, прижать к груди, прикоснуться губами к этой скуле!